- Все расскажу, Федюшко… Ты не торопи мать… От горя глаза мои высохли… сил нету… Сердце разрывается, а слезинки не выжмешь… выгорело все во мне… дочиста, Федя… Сквозь огонь и воду прошли, так ведь досталось… И за что! Да вот… и тебе теперь надо… через горе пройти… Терпи, сынок, крепись… худые у меня вести, Федюшко… Как тебя, сокола нашего, в клетку упрятали, вскорости и Ульяну заарестовали… Да и увезли. В тот же год, еще до Троицы… Гнездо ваше, с таким трудом свитое, порушили, все накопленное добро, и дом, и скотину - все описали и колхозу отдали. Детей-то я взяла, но их тоже… в ту осень у меня отобрали… Господи, воля твоя… Ты, говорят, старая, себя смоги прокормить… А мы их в детский приют… в Деревянск какой-то… Федя-я, милый… за что ж детей отрывать! Что это за нелюди такие вокруг - этак душу выламывать?!
Мать сухо всхлипнула.
- Они мне из того Деревянска два письма присылали. Пишут: сильно скучают, горюют, домой просятся… Соседка мне те письма читала. Вон, на божнице у меня лежат…
Федор почуял внутри себя ледяное дыхание смерти. Только она, окаянная, может вот так, сразу, обдать человека холодом, да таким страшным - все в тебе в тот же миг замрет, затаится, сожмется в комочек, перестанет дышать…
- Ульяна?- только и смог произнести он, голос его дрожал.
- Дитятко ты мое…- мать опустилась, без сил, на скамью.- Родненький мой… Не перенесла она горюшка… Скончалась, бедная, безвременно…
Словно кто-то со стороны, только того и поджидавший, шарахнул Федора в грудь острым колом. Кол пробил грудную клетку, уперся в самое сердце да и остановился, смяв сердце наполовину, не давая, ему расправиться… Ни дыхнуть, ни шевельнуться - кол тут же пропорет насквозь…
Федор запрокинул голову и прижался затылком к стене. Белые его кулаки, сжатые насмерть, недвижно лежали на столе. Глаза, не моргая, вперились в потолок, ничего не видя перед собой. Тяжело тикала метка на щеке, обжигая тело старой болью. А внутри все замерло, готовое то ли взорваться со страшной силой, то ли вовсе омертветь - навсегда. Федор промычал что-то нечленораздельное, мать поняла его стон, как новый вопрос.
- В Усть-Куломе… позапрошлый год… как увезли отсюдова, так и потухла, как свечка… Царствие небесное… светлая душа… Там, говорят, и схоронили, на местном кладбище. Еще не пришлось побывать, Федя… ты уж прости. У меня ведь копейки за душой нету… Тебя ждала. Теперь уж навестим…
Слабая мысль появилась откуда-то издалека: «Побывать на могиле… обязательно… на колени встать, прощения попросить».
И ответная мысль появилась, очень ясная, простая, противоречащая той, первой: «Ежели вырваться… когда вода спадет в реке… Да ведь они до могилы меня из лагеря не выпустят… сгноят тут или в тюрьме… И детей тогда не увижу во веки веков…»
Федор уронил голову на руки, не в силах видеть, как сдвинулись стены со своего места. Чтобы не упасть на пол, он поднял оба кулака сколько мог вверх - да и грохнул обоими по столешнице - чтобы новой болью привести себя в чувство…
Всю жизнь разбили… Пошто!..
Мать сказала откуда-то сбоку, сухим голосом.
- Надо бы покормить тебя, сынок. Да прости меня, старую, нечем угостить тебя. Знала бы, что приедешь,заняла б у соседей. И сварила бы, и напекла. Пусто у меня, Федюшко… ой как пусто.
Мать в деревянной миске принесла печеный картофель, солонку.
- Вот… только и еды, Федя.
Он не шевельнулся. Мать постояла перед ним, потом мягко обняла голову сына, прижала к груди:
- Сынок… ты поплачь… оно, может, и полегшает, Федя… Не держи в себе, не держи. Ведь детишки твои кровные… они живые, поди… Гришутка… Георгий… Октябрина - вылитая мать растет… Уж ради них, Федюшко… крепись как можешь… Погоди, я к соседям схожу, крынку молока попрошу… с отдачей… как-нито - верну…
Федор оставался недвижим и молчалив.
Мать вернулась с Иваном Евстольевичем, у обоих в руках по крынке молока. Иван снял шапку, присел на лавку напротив Федора, с другого конца стола. Тот молчал, и непонятно было, видит ли он Ивана. Иван покашлял осторожно, чтобы как-то привлечь внимание Федора.
- Кха-кха… Ты, Михалыч, тоже на этом катере прибыл? Или сам?
- На этом,- медленно поднял голову Федор.
- Значит, отпустили все-таки?.. Слава богу…
- Не, Иван… Только взад-вперед… семью повидать.. Как же так, Иван Евстольич?.. Бабу-то зачем порешили?..
- Сказывают… вроде бы на Ваську Зильгана… напала… Врут, поди. Меня в ту пору не было дома. Брехали, будто Васька на вашем крыльце был весь в крови. Акт, говорили, составили. Ну и увезли Ульяну.
- Как же так, Иван?- тихо спросил Федор.- Бабу ни за что обвиноватили… и никто в деревне не заступился? Это что ж мы за такой народ стали… в душу себе плевать разрешаем?
- Народ… Федор… ни при чем. Жизнь такой стала… сам видишь.
- Нее… не скажи… Это мы такие… Лишь бы меня не трогали, а остальные пропади все пропадом…- вдруг заговорил Федор в полный голос.- Если бы ни за что тебя задели, я б не смолчал…
- Это, Федя, как сказать… не обижайся. Ты, брат, помнишь, сам сказывал: власть теперь народная… наша, стало быть. Сами, мол, хозяева. Вот… дохозяевались… Власть-то оказалась не наша вовсе, а зильгановская… у свистунов - власть… И управы на них - никакой… Как же так, Федор Михалыч? Откуда что взялось, а?
Неизвестно, что бы ответил Федор, но зашла молодая девушка, обратилась к Ивану:
- Иван Евстольевич, в сельсовете тебя русский поджидает, с катера. Говорит, дело есть, серьезное.
- Кто такой, не сказал?
- Говорит, председатель ему нужен.
- Это геолог наш, из экспедиции. Сюда приехали нефть искать,- хмуро разъяснил Федор.
- Ладно, тогда я схожу,- поднялся Иван.- Но ты, Федор, худого про нас не думай. И сердца не держи. Мы, брат, нынче под таким богом ходим… под каким век свой не хаживали…
Иван вышел. Мать сказала:
- Выпил бы молочка, сынок. Парное… давно, поди, не пил.
- Давно, мама,- ответил Федор, продолжая сидеть недвижно. Сознание снова заволокло туманом, мыслей не было никаких, только метка на щеке горела, будто горящую спичку приложили да и приказали - терпи, Туланов. Взгляд его остановился на столе, на деревянной миске с картохой. Он тупо сосчитал, сколько там картошин: одна… две… три… четыре. На блюдце, рядышком, три круглых, каких-то серовато-желтых лепехи. Ну да… мать теперь христа-ради живет, подаянием соседским. Серовато-желтые, значит, с пихтовой корою. Вот до чего дожили работящие да совестливые Тулановы: старуха-мать дерево грызет… при живых-то детях да внуках…
- Агния? - назвал Федор имя сестры, надеясь, что мать сама поймет его вопрос. Она и поняла:
- Как же, помогает, если б не она да добрые люди, я бы давно с этим-то светом простилась, Федя. Еще до масленицы приезжала, два ведра картошки привезла да десять фунтов ячменя… Как же. Ведь за сорок-то верст не больно вырвешься, Федя. Да и своих у нее уже пятеро, мал мала… Это-то ладно, я жизнь прожила, чего мне теперь… Ты пей, родимый, попей молочка.
Федор встал из-за стола.
- Погоди, мама, я сначала схожу на катер, а потом уж угощаться буду.
- А и сходи, коли надобно,- легко согласилась мать, не очень еще понимая сыновью судьбу.
На берегу около катера и баржи уже собрались изъядорцы, мужики, и бабы, и ребятня, понятное дело. Все они Федору были знакомы, люди его родной деревни.
Когда он уезжал из дома в дальние края, всегда горестно скучал по родине, по землякам скучал. Бывало, вернется домой, и с каждым, кому интересно, поговорит в подробностях, на все вопросы ответит, все вопросы задаст. И с пожилыми, и с детьми. С кем в шутку, а с кем очень даже всерьез. Так и вырабатывалось общее народное воззрение на события, свидетелями которых становились люди. Хорошо или плохо. И чего ждать в будущем ежели так пойдет. И чего ждать - если этак… У людей, которые в жизни не ловчат, своими руками добывают хлеб свой насущный,- у них один интерес. И точка зрения одна. И всегда было: как вернешься из дальних краев, сердце полнится радостью при виде деревенских: свои. И он - свой.