«Государь сказал Пушкину:
– Мне бы хотелось, чтобы король Нидерландский отдал мне домик Петра Великого в Саардаме.
Пушкин ответил:
– Государь, в таком случае я попрошу Ваше Величество назначить меня в дворники.
Государь рассмеялся и сказал:
– Я согласен, а покамест назначаю тебя его историком и даю позволение работать в тайных архивах».
В записи Россет легендарна только первая часть – обмен репликами о саардамском домике. Но и он требует внимания, ведь Пушкин в несерьезной, шутливой форме просится в службу: при Петре – хоть в дворники. Царь необычайно чуток к таким просьбам. Особенно сейчас, когда служить готов не какой-нибудь очередной карьерист, а первый поэт России, вчерашний либерал и фрондер. Во второй реплике царь как бы ловит Пушкина на слове: служи. И тут же милостиво повышает его в чине, назначает не дворником, а придворным. Придворным историографом.
С осени 1831 года отставной Пушкин после семилетнего перерыва возвращается в службу, в прежнее свое ведомство иностранных дел.
3 сентября Пушкин пишет из Царского Села в Москву П.В. Нащокину:
«У меня, слава Богу, все тихо, жена здорова; царь (между нами) взял меня в службу, то есть дал мне жалование и позволил рыться в архивах для составления «Истории Петра». Дай Бог здравия Царю!»
Иван Иванович Голиков, автор «Деяний Петра Великого»
Эйфория Пушкина понятна. Вместе со званием историографа он, как ему кажется, обретает новую и весьма высокую жизненную позицию. До него в России было всего два государственно признанных историографа: в XVIII веке – М.М. Щербатов и в начале XIX века – Н.М. Карамзин. Оба отличались самым высоким положением. Сенатор, действительный тайный советник Щербатов прославился при Екатерине Великой как яркий публицист и суровый критик режима; он позволял себе разоблачать многие неприглядные стороны политики и быта при дворах императриц. Карамзин же в конце царствования Александра [ был ближайшим советником монарха.
Пушкину летом 1831 года, вероятно, виделось что-то подобное, он страдает «простодушием гениев». Ему кажется, что вместе со званием Карамзина он сможет унаследовать и его положение: доверенность государя, возможность влиять на ход дел, поводы преподавать монарху исторические уроки. Имя Карамзина недаром возникает под пером Пушкина в переписке, связанной с возвращением в службу. Это из июльского письма А.Х. Бенкендорфу: «Не смею и не желаю взять на себя звание Историографа после незабвенного Карамзина, но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать историю Петра Великого…»
Сокровенное стремление выражено здесь в отрицательной форме. На пушкинское «не смею и не желаю» А.А. Ахматова отвечала прямо и коротко: «И смел, и желал». Развивая ту же мысль, она выявила очень важную грань пушкинского самосознания: «В биографии Пушкина этот вопрос имеет очень серьезное значение. Тридцатые годы для Пушкина – это эпоха поисков социального положения. С одной стороны, он пытается стать профессиональным литератором, с другой – осмыслить себя как представителя родовой аристократии. Звание историографа все ставило на свои места.
Для Пушкина это звание неотделимо было от образа Карамзина, советника царя и вельможи, достигшего высшего придворного положения своими историческими трудами».
Петербургский светский круг, в котором как раз с 1831 года вращается Пушкин, настроен был совершенно иначе. Решение царя поручить поэту «Историю Петра» встретили здесь с явным скепсисом. В столичном окружении прекрасно помнили недавние дела о крамольных стихах «Гавриилиады», «Андрея Шенье»; здесь имена Пушкина и Карамзина разделяла пропасть. Нестерпима была мысль, что звания историографа да еще и с заданием писать о Петре I удостоен кумир легкомысленных молодых людей и уездных барышень.
Об этом подробно рассказал в своих памятных записках дипломат Н.М. Смирнов, почитавший Пушкина «человеком, наиболее замечательным в России». 1оворя о поручении государя написать историю Петра Великого, Смирнов замечает: «Многие сомневались, чтоб он был в состоянии написать столь серьезное сочинение, чтоб у него достало на то терпения… Любя свет, любя И1ру, любя приятельские беседы, Пушкин часто являлся человеком легкомысленным, ветреным и давал повод судить о нем ложно. Быв самого снисходительного нрава, он легко вступал со всеми на приятельскую ногу, и эта светская дружба, соединенная с откровенным обращением, позволяла многим думать, что они с Пушкиным друзья и что они коротко знают его мысли, чувства, мнения и способности. Эти-то мнимые друзья и распространяли многие ложные мысли о нем и представили его легкомысленным и неспособным для трудов, требующих большого постоянства».
Светский да и дружеский круги отказывали Пушкину в достоинстве историка. Уже хотя бы поэтому при «Истории Петра» Пушкин становился невольником чести. Успех был бы не только научным и литературным событием, но и знаком достойного положения в обществе. Напротив, неуспех подтвердил бы невыгодное для Пушкина общественное мнение.
Но дело осложнилось сразу.
Пушкин замышлял историю Петра I как вольное сочинение. Теперь же о свободе воплощения замысла нечего было и думать. По ведомству иностранных дел шло жалование. Царь ждал от Пушкина книгу, поддерживающую строго официальный культ державного реформатора. Положение Карамзина было легче: свою «Историю Государства Российского» он довел только до воцарения Романовых и мог открыто обсуждать темные стороны правлений Ивана Грозного, Бориса Годунова, Василия Шуйского и других доромановских венценосцев. От Пушкина же требовалась общедоступная книга, прославляющая династию и прямо утверждающая Николая 1 в качестве преемника Петра Великого.
Между тем оснований для такого сближения двух реформаторов оставалось все меньше. Преобразования, начатые Николаем I, совершенно выдохлись. Последнее заседание секретного «Комитета 6 декабря» состоялось в 1832 году, с тех пор все разговоры о реформах замолкли. Возникал парадокс: император оставлял за собой роль преемника и последователя Петра Великого, но никаких государственных преобразований не вел. И роль Пушкина-историографа становилась неясной: как согласовать петровскую революцию с николаевской косностью, с текущим бюрократическим застоем? Видимо, Пушкин на первых стадиях своей работы предпочитал об этом не задумываться. Позволение императора «рыться в архивах» он уже с января 1832 года старался использовать как можно шире и глубже.
В работе над источниками, думаю, он оставался прежде всего писателем, поэтом. Острая характерность, художественная парадоксальность исторической ткани занимали его гораздо больше, чем полнота и объективность картины прошлого.
Собственноручные архивные выписки Пушкина для «Истории Петра» в 1832 – 1836 годах, всего за двумя исключениями, до нас не дошли. Нет даже прямых доказательств их существования. Возможно, разрешение работать в секретных архивных фондах он использовал вообще не для «Истории Петра», а для другой, «побочной» работы – «Истории Пугачева».
Неясны и причины, по которым петровская тема развивалась неторопливо и уступала пугачевской. Можно сделать два предположения. Во-первых, Пушкин полагал книгу о бунте более актуальной, с нею он выводил из забвения исторический эпизод, доказывающий опасность действий Петра I и его наследников, непрочность привилегий своего дворянского сословия. Такая книга-предупреждение должна была как бы подвести итог преобразования XVIII века в целом. Во-вторых, у «Истории Пугачева» было и другое важное преимущество: она была сочинением вольным, незаданным.