В то лето я читал «Paroles d'un revolte»; пес лежал на ковре и о чем-то думал. Мне казалось, что его мысль была всегда о движении, статического быта он не признавал. Я разговаривал с ним: он слушал, наклоняя голову, вскакивал, подходил ближе и успокаивался. Может быть, он хотел сказать, что когда-нибудь будет знать столько же цитат, сколько и я.
– Жить, брат, все-таки можно, – сказал я, – только не надо умирать.
Мы лежали на траве: топот последнего лихача замолк с полчаса назад. Вдруг послышались шаги. Мой друг зарычал и вскочил. Я приподнялся на локте. Из-за деревьев вышла женщина прямых линий и за ней карманщик Володя Чех.
Женщина шла, не сгибая ног, гордо и резко выставив острые прямые груди. Я не видел до этого таких прямых, – и не знал, что в жизни есть своя геометрия, не уложившаяся в теоремы о сумме углов. И моя встреча с женщиной прямых линий была первым уроком ежедневной математики, науки о положительных и отрицательных величинах, о форме женской груди, о тупых углах компромиссов, об острых углах ненависти и убийства. Володю Чеха я знал случайно: он был крив на левый глаз и обладал страшной силой пальцев. Я посмотрел на него: женщина остановилась: пес вздрагивал и рычал. Я остался лежать. И я сказал Володе:
– Да ведь она, голубчик, не гнется. Володя промолчал.
– Ты бы познакомил?
Слово было за женщиной прямых линий; она осмотрела меня, моего друга, велосипед.
– Не надо нам таких знакомств.
– До свиданья, тетенька. Володя пробурчал:
– В двенадцать апостолов!
Нога женщины сделала шаг, опустилась, не согнувшись. Это было движение прямых и стремительных линий. Володя пошел вслед за ней.
Возвращаясь в город, мы их обогнали: Володя закричал что-то, женщина повернула голову – быстро и презрительно.
* * *
Раз днем мы пошли на базар к букинисту, тихому старику в ермолке: он сидел обычно, окруженный книгами, и читал трудные древние тексты. Он одевался в черное: глядя на него, я думал о библейских старцах и об удивительном народе пророков, мудрецов и коммерсантов, донесших свою огненную и суровую мысль до шумных рынков революционной России.
К старцу часто прибегала внучка, маленькая красивая девочка лет десяти, с черной головой и гордыми еврейскими глазами: со мной она обходилась немного пренебрежительно, со стариком ласково. Мы были своими людьми в этой лавочке. Сначала входил я, за мной – пес. Старик хорошо знал меня: я никогда не торговался и натравливал собаку на маленьких базарных хулиганов, дразнивших его жидом.
На этот раз старика не было: только внучка внезапно вынырнула из-под громадных книг: мой друг замахал хвостом.
– Деда нет.
– Ничего, я сам поищу.
Книги пахли старой пылью. Я просматривал заглавия: под томом сумасшедшего Штирнера лежал роман кн. Бебутовой «Жизнь – копейка». Девочка, увидевшая на обложке нелепую красную женщину, засмеялась. Я не заметил, как она ушла.
Через минуту девочка вбежала: она остановилась, задыхаясь от слез, и сказала:
– Там… дедушку… убьют…
Я подошел к двери и увидел белую бороду старика, окруженную красными лицами и глазами гудевшей толпы. Резкий женский голос:
– Воры, сволочи, жиды!
Я узнал женщину прямых линий и побежал к старику. Пес прыгнул за мной, перевернув гору книг, и через несколько секунд мы очутились в толпе.
Кровь текла по лицу старика, он стонал и держался за щеку. В упор ему кричала женщина прямых линий:
– Ридикюль у меня вытащил, седины не стыдно, жидовская кровь проклятая!
От злобы я мог сказать только это:
– Оставьте старика.
– А тебе, чертов карандаш, что нужно?
Вокруг нас собиралось все больше народу: за старика, ставшего за мое плечо, держалась девочка. Из толпы мне заметили назидательно: – Учащийся! Тебе б уроки учить, а ты по базарам шляешься.
Пришел милиционер: ему рассказали, в чем дело, и он повел нас всех в комиссариат, девочка бежала сзади, плача и не поспевая.
На полдороге старик дал взятку милиционеру, и тот сказал начальственно:
– Иди, дед. А вам, товарищ гимназист, нечего на базар ходить.
Мы вернулись в лавочку старика: я выбрал две книги. Он меня не благодарил, ему было неловко.
– Не любят здесь евреев.
– Дикий народ, дед.
Мы пошли домой, по дороге я сказал моему другу, что от женщины прямых линий следует держаться подальше. Но какое отношение она имеет к Володе Чеху?
* * *
В тот день, когда карьере Володи угрожала гибель, когда недостатки и риск его трудного ремесла гнались за ним одичавшей в просторах революции толпой горожан, – мы просто гуляли по улицам: я шел с моим другом по асфальтовому тротуару мимо высоких домов. Но наше спокойствие было нарушено. Из-за угла донесся гул многих голосов. Через секунду мы увидели отчаянно бегущего Володю. В руке он держал браунинг, обмотанный батистовым платком.
Он бежал прямо навстречу нам, его единственный глаз спокойно и медленно поворачивался в орбите. За ним, свистя, крича, надрываясь и боясь приблизиться, тяжело топали разные люди в разной одежде: тонкие свистки милиционеров быстро пересвистывались на ближайших углах.
Пес рванулся с места и бросился на Володю. Я закричал, сколько было сил: – Назад! – Он очень удивился, но вернулся. Я прислонился к стене, держа его за ошейник: пробегая мимо нас, Володя узнал меня и успел только произнести – а! – самый легкий звук.
Дальше, третьи или четвертые ворота от того места, где я стоял, был проходной двор, извилистый, темный и запутанный. Володя бежал туда. И уже когда оставалось шагов двадцать, дворник соседнего дома бросил ему под ноги длинную палку от метлы. Володя ахнул и упал. Мы не выдержали и побежали к нему: я думал, что на этот раз Володе пришел конец. Мой друг чувствовал острый запах убийства: его шерсть стояла дыбом и кожа вздрагивала.
Но, лежа, Володя выстрелил, и дворник свалился с тротуара. Толпа приближалась. Володя поднялся и побежал, сильно хромая. Он скрылся в проходном дворе: его так и не нашли. Труп дворника с раскрытым ртом и челюстями, раздвинутыми смертью, стащили в ближайший подвал.
Был в нашем городе такой итальянец, звали его Андрей: но итальянец он был настоящий. Он продавал какие-то бархатные куртки, ел чеснок и скверно говорил по-русски. Я видел его с женщиной прямых линий: они шли под руку: за ними, прихрамывая, Володя Чех.
Я спросил у Володи, кто она такая.
– А! Катя. Рыжее любит.
И больше ничего. «Рыжее» на блатном языке значит «золотое».
С ней бывал Сергеев, темный делец, свой человек во всех публичных домах, который потом стал офицером и командовал какими-то солдатами в красной армии. Два или три раза я видел женщину прямых линий в театре, в креслах партера. Потом она надолго исчезла.
Пришел день, когда я уехал из этого города и оставил мою комнату для долгих морозных ночей, и войны, и угрюмого осеннего моря. Перед этим я видел еще первые жертвы выстрелов и спокойный открытый глаз Володи, которого убили на вторую неделю стрельбы. Мой друг остался дома: он не ушел со мной, и нам никогда больше не придется ехать по белому шоссе и лежать, отдыхая, на траве. Он не хотел меня оставить, бежал за извозчиком до вокзала и – такой серьезный, мужественный и сентиментальный – выл у вагона. Нехорошо бросать в беде старых товарищей: но я уехал.
Моего друга отравили люди за то, что он не хотел отдать им кость, которую грыз. Это было в жестокое время, в 22-м году. Он умирал очень тяжело, моя рука не касалась его холодеющей головы: с головокружением, непонятным для собак, он вспоминал, вероятно, вращение блестящих спиц и запах каменной пыли.
А женщину прямых линий я видел здесь. У нее браслеты на руках: она любит рыжее. Все так же резко и гордо выдаются под платьем острые прямые груди: движения сохранили свою несгибающуюся стремительность. Мое окно – против ее балкона. Ночью, когда я сижу и пишу, с балкона прямыми лучами отходит свет. У нее на квартире играют в карты.