Сейчас же Хлынов направлялся в Чехословакию, где имелся единственный в Европе заводик по обогащению урана. Он хотел проконсультироваться по ряду технических вопросов и заказать партию материалов для физической лаборатории при Московском университете.
Стайка голубей взметнулась из-под ног двух людей – мужчины и женщины, остановившихся вблизи окон Хлынова; как-то он сразу пригляделся к ним. Женщина стояла в профиль, метрах в шести, мужчина – почти спиной к нему, одетый в твидовую куртку и английском кепи на голове. На женщине был травянистого цвета плащ, туго схваченный в поясе, шляпка с густой вуалью на лице (изрядно уже вышедшей из моды), каштановые волосы ее были высоко зачесаны, открывая маленькие уши с кулонами, – чистейшего, искрящегося на солнце зерцала водоема – в двух капельках-бриллиантах. Она была в туфлях на низком каблуке, но высокая, стройная, держалась как-то чересчур прямо, или даже скованно. Ее сумочка-шкатулка под локтем правой руки была вынесена несколько вперед, словно кому-то в предназначение. Мужчина с ней, все более влезающий плечом в поле зрения Хлынова, казался нарочито оживленным, переминался с носков туфель на каблуки, вертел головой, что-то говорил женщине, и на что она реагировала – то смотрела на него в упор, то отворачивала лицо. Какая-то еще обособленность, даже тайна, мерещилась Хлынову в этих двоих; что-то в женщине… смутно, смутно вставало из памяти… Ударил колокол – один раз; первое предупреждение о скором отправлении поезда. Мужчина ссутулился, как бы разглядывая что-то у себя под ногами, резко выпрямился, будто по стойке «смирно» в присутствии высокопоставленной особы… женщина засмеялась, приподняла вуальку, подставляя для поцелуя щеку, губы, – вот уже в полный оборот лица к Хлынову. Большие льдистые ее глаза взметнулись отдергиванием шторы на синий зимний день… меловая бледность… белый-белый оттиск лица статуи, некогда поверженной, забытой и возвращенной в мир трудами и чаяниями какого кладоискателя, – надвинулось на Хлынова. Откинувшись назад – и как из темноты на яркий свет, зажмурившись и вновь вглядевшись, – Хлынов пялился на то, что теперь предстало ему в истинном свете, и как оно было… вне всяких сомнений и ассоциаций, – лицом той женщины, изображенной на картине в Мюнхенской галерее, и, стало быть, эта женщина… Вот она нахмурилась (ведь Хлынов ее узнал), или, быть может, ее покоробил его взгляд, смотрящий как на мертвую… что-то она сказала своему спутнику. Тот обернулся на окно Хлынова. Ударил колокол – во второй раз, в третий… бил ли он еще? Отдернувший голову Хлынов на этот раз пребольно ударился затылком о стенку, в глазах его поплыло… еще до отправления поезда. В мысленном видении физика, укрепленном систематической работой с бесконечно малыми величинами, проступила ниточка усиков, глаза, точно обведенные углем, – и как по лунному серпу в фазе ее убывания угадывают полную луну, так и Хлынов припомнил все целиком лицо, уже не имея перед глазами. Правда, без той одиозной, почти мефистофельской бородки, и что не дается человеку от рождения.
Поезд набрал ход, погромыхивая на стрелках. Покачивался вагон. Но Хлынов все так же сидел неподвижно, притиснутый увиденным и пережитым. Во рту было сухо, горько, как после принятия внутрь каких антидотовых препаратов. Не галлюцинировал ли он вообще? Сердце колотилось совсем по-настоящему. Отчасти, как у труса. Но можно ли было счесть его за такового? Разве видеть призраки и подвергаться при этом реальной смертельной опасности – не есть испытание, вдвойне тягостное для нервов любого?
Мадам Ламоль и Гарин живы!
Только что Хлынов сделал фантастическое, один раз выпадающее на долю смертного, открытие, – и никуда не бежит, никому не сообщает, да и знает, что потому еще и жив, что так, кстати, у него отнялись язык и ноги. Впрочем, можно было уже и успокоиться: если бы ему угрожала действительная, а не воображаемая опасность, то он давно был бы мертв. Манеру обращаться этих двоих с людьми (да и с человечеством), Хлынов знал не понаслышке.
Вагон Хлынова был второго класса, и, судя по тому, где на перроне стояла мадам Ламоль, ехать она должна была в отдельном спальном купе, и, следовательно, пройди он даже туда через тамбур, он не мог бы ее встретить. Очевидно также, что отправлялась она одна – Хлынов видел сцену расставания. Вот только куда она направлялась? В пределах ли Германии – был пункт назначения? Или это была Чехословакия? Сам же он собирался до Праги, и мог, таким образом, достаточно уверенно проследить ее маршрут. Интересно, что ему на тот момент даже и мысли не пришло, как-то дать знать властям… да и как? Что он мог сообщить второпях какому-нибудь дежурному приставу на полустанках, или даже наряду пограничников при пересечении границы. Какие у него могли быть доказательства, – когда самому ему они ой, как требовались. Да и не в правилах его было так обосновывать открытия, минуя прихотливый дедуктивный путь. Слишком, слишком легко и поспешно. Пока же он вышел в тамбур – просто покурить.
И так вплоть до Усти, этого небольшого чехословацкого городка, в 50-ти километрах от германской границы, Хлынов выскакивал в тамбур на каждой остановке и высматривал мадам Ламоль. Жаждал ее видеть и боялся. И, наконец, увидел:
На перроне Усти вышедшую даму, без всякого багажа, если не считать ее сумочку, встречал выхолощенный господин, несколько субтильной наружности, в клетчатом пиджаке и серых бриджах, с моноклем адьютанта кайзеровских времен генерального штаба, но в тирольской шляпе с пером. Церемониально раскланявшись с дамой и поцеловав ей руку, он проводил ее до своего автомобиля конструкции 20-х годов. Вместе они укатили.
Да, Хлынову во многом еще надо было разобраться самостоятельно; а прежде – примирить себя с собой. Тем не менее, в голове у него сложилось:
«Усти. 27 августа, года – 32-го. Высадка передового авангарда сатаны. Гарин жив. Опасность величайшая, неизмеримая грозит миру», – Хлынов оттер себе виски. Тронул пульс. Ему надо было еще добраться до Праги.
*** 72 ***
Потолок комнаты – высокий, белый, ровный, – сейчас надвинулся плотной костяной крышкой собственного лба; всей тяжестью съезжая на переносицу. При этом надо было вникать в тему допроса, пытаться отгадывать и сопоставлять. Хорошо еще, что эта беседа подходила к концу.
Синюшные губы раненого разлепились:
– Здесь основной пункт недоразумения, господин следователь. Я, как физическое лицо, совершенно ни причем в этой истории… Ясно, что злоумышленники хотели завладеть автомобилем, и не более того. Я же ехал… с раннего вечера: надеясь переночевать в отеле, чтобы уже утром иметь договор с поставщиками. Бумаги, касающиеся этой сделки, как и все мои документы были в портфеле, похищенного преступниками.
Следователь недоброжелательно фыркнул, раздражаясь явным промахом в показаниях этого «физического лица», – как-то автомобиль потерпевшего оказался целехоньким стоять на месте преступления. Вообще, складывалось впечатление, что следствие буксует; некая подозрительная криминальная подоплека этого дела разворачивалась в коридорах власти. И, как всегда, – отдувайся стрелочник, т.е. он, штатный служащий городского комиссариата полиции.
– Как тогда они ухитрились напасть на вас, на полном ходу?
– Я внезапно почувствовал себя плохо. Боясь не справиться с управлением, остановил машину на выезде с моста. Открыл дверцу, чтобы подышать, и вот – все остальное вам известно.
– Объясните.
– Вспышка. Удар в голову, будто хватили раскаленной железякой. Потом – белый потолок этой палаты. Очнулся на четвертый день после операции.
– Это нам известно. А скажите, нападение на вас могло быть как-нибудь спровоцировано тем, что вы русский и советско-подданый? Вы имели контакты с белоэмигрантской средой?
– Нет. И никогда я не чувствовал себя ущемленным сколько-нибудь по этому признаку. Связи мои носили чисто коммерческий аспект.
– Гм. Стало быть, люди узко торгового сословия – ваш круг общения. А не могло ли быть среди них лиц, у которых торгашество, так скажем, в крови… которые имели причины разделаться с вами? А какие такие преступные элементы могли разгуливать в этих, почти пролетарских районах, почти на выселках, в гетто?