– Буду, – скромно пообещала Зоя.
– И о делах пока все. Сейчас ванну, и затем, надеюсь, ужин. Со вчерашнего дня, по-настоящему, кроме дырки от торроидального бублика – во рту, ничего.
Зоя хотела переспросить, но передумала: к любым странностям рано или поздно привыкаешь.
Через сорок минут Гарин стоял у зеркала, маскируя плеши, причесываясь Зоиным же малахитовым гребнем, и все не решивший, на какой манер приладить ему прядь со лба. Взял на хохолок. Накинул домашний пиджак. Фатово сколол атласный, шейный платок жемчужной булавкой. Прищурился, подмигнул себе в зеркале. («О, Кей, Гарри, будем демократичны»).
Вдвоем, под руку, они спустились в столовую.
*** 28 ***
Здесь было много больше радужного, и как-то легкомысленного света. Четыре окна – витражом, являли собой сцены охотничьей и пастушьей жизни. На середину столовой был вынесен трапезный стол, дубовые стулья с высокими, прямыми спинками; с искусной резьбой по дереву: человеческие сердца, рожицы троллей, плоды и листья. В глубине помещения журчал фонтан, сложенный из цельных, округлых камней, а все кругом по доброй швейцарской традиции – цветник. Надоевшие альпийские розы, флоксы, настурции. В ящиках, в больших фаянсовых «супницах», в глиняных горшочках, и совсем уже – плошках, в которых, верно, тысячелетия назад плавал в сале коптящий язычок пламени. Ведь и тогда любили и умели ждать.
Они были вдвоем. Одинокие – подняли тост, ставший их девизом со времен Золотого острова: «За чудо, за гений, за дерзость».
Ел, пил один Гарин. Зоя подливала ему густого темного вина, поднимала свой бокал, когда, меж блюд, он пытался уловить неровный отсвет ее глаз, то близких ему, то разошедшихся, казалось, с самой жизнью. Губы ее выговаривали самой себе: «Гарин, Гарин, вот ты здесь; опять мы вместе. Говоришь: будь. Да. Пока – еще молода. Завтра, послезавтра ты умчишься… (он кивнул, оставляя спаржу и накидываясь на тушеного кролика с картофелем и бобами, макая хлеб в острый соус и прикладываясь к своему фужеру, – серебро, с чернью). Слишком, слишком единственный, чтобы еще кем-то быть», – Зоя вздохнула, чокнулась сама с собой, изрядно осушила бокал. Продолжила: «И суша тебе не суша, и вода не вода. (Опять он кивнул, накидываясь на дрожащую ледяную рыбу). Дай тебе – кто? Бог, сатана – удачи. Какая разница: была бы только она», – с Евиной мудростью и цинизмом рассудила Зоя. (Гарин одобрительно пробормотал, памятуя какую-то теорию относительности). Зоя высказалась более конкретно, адресуя ему:
– Я не знаю, что из этого всего выйдет. Я – женщина.
– Но какая! – открыл, наконец, рот Гарин.
– Я не могу проникнуть в твои замыслы. Ты всегда на краю… на обрыве… чтобы желать тебе какого-то еще продолжения. Понимаешь ли ты это сам… (все глуше и все отрывистее говорила она.) Ты ни добр, ни зол – умствующая стихия; ты называешь это безграничной властью, но это только крайнее твое усилие оставаться еще человеком. Однажды все тебе было дано по полной мере, но и это все был ты… Не возносись. В тебе – я люблю себя.
– За тебя, Зоя, – Гарин поднял свой бокал. – Будь всегда. Я часто говорил и повторяю: без тебя мое дело мертвое. Вот ведь… – лицо его как-то «осиротело», губы (наивно) прыгнули. – Нашим невзгодам конец. Все это лихолетье мы были на верном пути. За финансовую сторону не беспокойся. Есть у меня должник, ты знаешь, и расписку соответствующую давал… Верно, я говорю? Время пришло, – строго на этот раз, взглянув на женщину, как на сообщницу, сказал Гарин.
– Что же, – горько проронила Зоя, – снова воевать на его денежки. История дважды не повторяется, Гарин.
– Знаю. На этот раз обойдемся формальной стороной дела. Потом же – все имеет свой резон. Старичку – покой. Нам – причитающиеся дивиденды. Жить с видом на позднюю осень, и в ожидании электрического стула – не лучшая старость. Облегчим участь Роллинга. – Он подмигнул Зое.
– И что потом? Только одни денежки? Скучно, пошло. Однажды я этим уже набила оскомину. Миллионерша. Фу. Да и какой прок от этого, если все одно – золотой футляр. Я так больше не могу, Гарин.
Зоя глядела перед собой темнеющим взором; лучше так – видеть далекую, пусть слабую, но свою звездочку, нежели безграничные, и чужие горизонты.
У Гарина упала прядь на лоб. С минуту он смотрел на женщину, осмысливая ее слова. Затем пробормотал:
– Нет, для сегодняшнего вечера это было бы слишком сложно. (Громче). Потом – будет почище прежнего, Зоя. Будет мой аппарат, перед которым гиперболоид покажется чахлым вздором. Потом…
– Будет террор, почище 93 года, – мрачно продолжила за него Зоя, памятуя известные события Великой французской буржуазной революции. – Я требую сто тысяч голов. Я этого хочу.
– Будь, по-твоему, кроха, – благодушно произнес Гарин, откидываясь на высокую спинку стула и с любопытством поглядывая на женщину. Затем, потянувшись, извлек из кармана пиджака обмусоленную сигару, со вкусом закурил, подвел глаза к потолку. – Но где ты сыщешь в Европе столько аристократов. А? – произнес он, с кривой усмешкой, на сторону.
– Я предъявлю Европе счет.
– Вот это ты хорошо придумала, лапушка, – оживился Гарин, влезая на своего любимого конька. – Ах, Зоя, друг мой, ты одна знаешь, какого я свалял дурака, когда разворошил эту жирную навозную кучу – Соединенные Штаты. Что можно было доказать этим людям, на что их подвигнуть, если они уже получили свое… неизбывно заветное – золото, океан золота… жучки-долгоносики, – анализировал Гарин просчеты своей «компании» года 192… – Да и сам я был хорош. Главный буржуин! Хе, хе. (Он залился дребезжащим смешком, наподобие того, какой примечался у Льва Троцкого). Завладев половиной мирового запаса, я стал одним из них, и самым жирным золотым жуком. (Ха, ха, ха). Ни какая Европа не приняла бы меня такого… Континентальные страны – Франция, Германия… весь Норд – не приняли бы этой тотальной американизации. Была бы война, пострашнее 14 года, я бы одержал победу, но это стала бы пиррова победа… Европа, воспользовавшись своим геополитическим положением, колонизацией стран Африки, полным бесконтрольным влиянием на Ближнем Востоке, культурой своей и наукой…
Журчал фонтан. Радужный свет витражей померк, но ярко светила зажженная люстра в богатом стеклярусе и позолоте. Свет падал на каменный, мозаичный пол, на всю обстановку здесь – достаточно скромную, на двух этих странных людей. Со стороны, правда, можно было подумать, что в этот тихий летний вечер, в одной из благополучнейших стран мира, в уединенном палаццо, за столом сошлись политолог-аналитик Новейшей истории, изощряющийся в остроумии и дерзостях, и великосветская дама, с прической времен отравительницы Екатерины Медичи, которая, и сама, будучи не лыком шита, ввертывала замечания касательно, этикета и привычек (по большей части интимных и дурных) некоторых королевских домов Европы. Или же (можно было подумать) разыгрывается некий политический театра абсурда. Но лица их – этих людей – вспыхивали как-то особенно живо; в словах не было актерской аффектации или сухого педантизма историка, увлечение беседой казалось неподдельным. (Игра на публику исключалась категорически, под страхом смертной казни). Мужчина, не высидев на своем стуле, соскочил и, расхаживая, стал развивать умопомрачительные планы. Слушавшая его со всей серьезностью женщина, закинув за голову красивые руки, чуть покачивалась на стуле, в такт чересчур обнаженной для такого политизированного вечера ноги, ни схожего, ни с какими дипломатическими раутами. И все же – во мнении постороннего – это выглядело бы крайне подозрительно, не знай он, что этот бледный, подвижный, странно гипертрофированного ума человек, с оттененным взором, некогда пробил глубочайшую на земле шахту и черпал оттуда золото, будто жидкую глину, в неограниченном количестве; а до того, изрядно поднаторевший в злодеяниях, успел прослыть «врагом рода человеческого». Слушавшая же его дама – красавица-бесовка – в свое время пиратствовала, поджигала корабли, обкладывала данью приморские города, и многие из заслуженных людей (не исключая папу римского) счастливо остались при своей «шкуре», что она изъявляла желание драть живьем.