Потому что в этом[215] обществе женщин не требуется сначала высылать, чтобы парализовать политически. Потому что их работа для общества — воспитание детей — и так проходит в условиях изоляции, изоляции сферой личной жизни. Это не отвечает ни их собственным социальным потребностям, ни социальным потребностям их детей, но такая роль навязана им господствующими нормами индустриального общества. Рано или поздно, конечно, школа отнимает у женщины эту общественную функцию — но отнимает частным образом и изолированно. Тот опыт, которым при этом женщинами накапливается, пропадает втуне, их трудности и опыт преодоления трудностей так и не становятся общедоступными. Своих детей, которых никто не может заменить, женщины могут взять с собой при высылке, свой опыт и свои трудности — тоже. Это общество не хочет слышать голос женщин — как голос незаменимых личностей. Все было бы по–другому, если бы в левом движении работали активные и боевые женские организации, которые громко заявили бы, что аполитичный характер протестов по поводу судьбы жены Нируманда свидетельствует об униженном, подавленном, неравноправном положении женщин в этом обществе, доказывает, что это общество отказывается признавать специфические потребности женщин [как социальной группы], доказывает, что женщинам до сих пор особенно тяжело дается понимание того, что их личная нагрузка [в семье] — это работа общественная и что ее нужно организовывать как общественную. Раз все, что касается женщин, является вопросом чисто «гуманитарным», то, следовательно, протесты по этому поводу должны быть аполитичными… Это опять разговоры о погоде! Уму непостижимо, да что же здесь может быть аполитичного, если речь идет об угнетении женщин, угнетении настолько тотальном, что женщины молчаливо с ним соглашаются, пропускают его через свою сущность?
Для капиталистической школьной педагогики, которая превращает детей в материал — потребителей — все дети взаимозаменяемы. А вот если бы Мириам Нируманд оказалась в антиавторитарном детском саду (что невозможно, конечно, поскольку она уже вышла из детсадовского возраста) — тогда бы ее высылка повлекла за собой разрушение структуры ее детсадовской группы. И тогда дети и взрослые имели бы ясно осознаваемый жизненный интерес помешать высылке, помешать разрушению их совместной общественно значимой работы в детских садах. И тогда их протест носил бы выраженный политический характер. Если бы Нируманды жили в большой семье — вроде тех, что недавно показывали по телевидению на примере Скандинавии — протест против высылки жены и ребенка не был бы аполитичным, поскольку судьбы и жены Нируманда, и их ребенка перестали бы быть их личным делом, а стали бы кровным делом всей большой семьи[216].
Мы имеем дело со сращиванием террора общества потребления с прямым полицейским террором — сращивания в интересах капитала ФРГ, извлекающего прибыли из эксплуатации иранского народа.
Да, связь между прибылями и интересами западногерманского капитала и униженным, угнетенным положением женщин и детей еще мало изучена. Но только тогда, когда протесты но поводу судьбы женщины и ребенка перестанут быть апелляцией к морали, а будут нацелены на саму классовую структуру капиталистического общества (структурной особенностью которого являются неравноправие, угнетение женщин и детей), только тогда ни один сенат не посмеет отказывать Бахману Нируманду в виде на жительство. Мы должны прекратить, говоря о судьбе женщин и детей, фактически трепаться о погоде.
«Конкрет», 1969, № 4
НОВЫЕ ЛЕВЫЕ
Да, можно много чего хорошего сказать о [Западном] Берлине — и как о городе, и как о политическом понятии: он породил более чем симпатичный тип немца, он обладает чудесным климатом, широкими просторными улицами, людьми с мордами поперек себя шире, прусским барокко и огромным количеством самых что ни на есть приятных воспоминаний[217]. Одна беда: нельзя полюбить политическую атмосферу этого города. Между ободранным Востоком и сверкающим Западом воздвигнута стена — и по этому поводу на Востоке сказано много лишнего, а на Западе еле сдерживают страшное раздражение in politicis[218].
Известно, однако, что давление рождает сопротивление. Давление Востока породило встречное давление Запада. И с тех пор, как в Западном Берлине было наговорено официально и публично столько глупостей, что Вилли Брандт даже окончательно охрип, все левые перебежали к правым, чтобы вариться и булькать в одном котле, — с тех пор мы имеем только ненависть, злобу и [реваншистские] причитания. Но с тех самых пор стало что–то происходить — то тут, то там. В результате клевета, неприятие, демонизация всего левого породили некую новую левизну.
«Новые левые» — так они сами себя назвали, чтобы дважды просигналить о своем появлении.
Социалистический союз немецких студентов, организация социалистической молодежи «Соколы», профсоюзные активисты и социал–демократы всегда держались обособленно, отдельными группами, не сливаясь в большую организацию. Все, что их роднило — это общие цели, намерения и убеждения. Это рыхлое «единство», не подтвержденное организационными структурами, базировалось на понимании того, что всякие действия по созданию единой коалиции и составлению общих манифестов — не более чем мышиная возня.
«“Новые левые” должны стать той силой, которая будет представлять устремления социалистического движения в изменившихся условиях современного общества», — так было написано в первомайских листовках этой группы. Кроме того, листовки призывали прийти на «социалистическую первомайскую манифестацию» с участием Эриха Куби и Фрица Ламма (председатель производственного совета газеты «Штутгартер цайтунг», убежденный «старый левый»).
Характерные черты [«новых левых»]: приверженность интересам и целям рабочего класса и противостояние политике и интересам крупного капитала. Они начинают с предубеждения (в самом прямом смысле этого слова), что то, что идет на пользу рабочим, идет на пользу всему обществу, и потому имеет будущее. Они чтут традиции. Примером для них может быть лишь тот, кто выдержит проверку вопросами: а ты в свое время выступал за интересы большинства? был против «исключительного закона о социалистах» Бисмарка, против военных кредитов в 1914–м? против капповского путча? за власть Советов в 1918–м? за правовое государство и против СА и рейхсвера? А сегодня: за участие профсоюзов в управлении государственными делами? за демократизацию экономики? за право на забастовку? за политические свободы? против воинской обязанности и ядерного вооружения?
1 Мая, в день солидарности и боевого смотра трудящихся всех стран, [Западный] Берлин был увешан политическими лозунгами, которые подняли курс акций ВПК, но никак не содействовали требованию саарских горняков о повышении зарплаты. Так что Абс и Пфердменгес могут быть вполне довольны — равно как Флик и АЕГ[219].
Но никак не горняки, не строительные рабочие, не профсоюзы и вообще все те, кто добивается индексации зарплаты в связи с ростом цен. Всё это выгодно тем, кто, повышая и повышая нагрузку на производстве, перемалывает жизни «маленьких людей». Такому извращению самой идеи Первомая «новые левые» противопоставили собственную манифестацию.
Они выступили против ядерного оружия и за мирные переговоры, против идеологии «социального партнерства», «единого немецкого народа» и «одной лодки», в которой якобы мы все сидим. Они выступили за амнистию политзаключенным — как на Востоке, так и на Западе.
Остается, однако, открытым вопрос: смогут ли понять всё это те, к кому обращаются «новые левые». Неизвестно, есть ли у «новых левых» такие же талантливые пропагандисты; как их весьма толковые теоретики. Как много прекрасных идей и весьма реалистичных концепций пропало в Германии только потому, что их не удалось внедрить в массы! И эти неудачи действительно вовсе не зависели от качества идей и концепций.