В «Родине» некий скандал и перетягивание каната между С. Глазьевым и Д. Рогозиным. Судя по сообщению опять-таки ТВ, в биографии Д. Рогозина была попытка поступить в театральное училище. Так ли это?
2 февраля, понедельник. Утром прямо из дома поехал на пленум СП России. С волнением пытался найти какие-то новые лица, но увидел лишь постаревшие. Из новых и молодых — только наш А. Шорохов и еще окончательно не состарившиеся А. Сегень и Н. Переяслов. Времени особенного не было, я не так свободен, как многие из присутствующих, не смогу поехать ни завтра в Лавру, ни даже блаженствовать и переговариваться в зале. Зал, кстати, был полон, это немногие случаи, когда есть возможность как-то соединить людей, все соскучились по подобным собраниям и, наверное, с радостью обнаруживали друг друга, а ведь можно было и не обнаружить. Первый доклад я даже не запомнил и не поинтересовался, кто его сделал. Вторым, как всегда умно и взвешенно, говорил В. Костров. Разговор был о русском языке, о школе, о телевидении. Я записал у Кострова два тезиса, которые особенно меня взволновали, вернее, формулы. Первая — «потеряем в школе классическую литературу — потеряем науку». Этот вывод сделал даже не Костров, а ученые из МГУ, обеспокоенные уровнем нынешних абитуриентов физических и математических факультетов. Литература как плацдарм для рефлексии и развития личности. Второй костровский тезис связан с телевидением — это о личностной цензуре. Я подумал, это действительно точно: приглашают исходя из того, в чьей тусовке человек.
«Что такое моя профессия — жить, а потом записывать прочитанное в рассказы, пьесы, а теперь — вот в эту книгу» (Теннесси Уильямс «Мемуары», стр. 220, 2001).
3 февраля, вторник. Главное событие дня — внезапный звонок: нам открыли докторантуру. Я уже было махнул на это рукой, но Сергей Николаевич Пахомов, оказывается, нас не забыл и свое обещание выполнил. Это очень важно — иметь в министерстве своих доброжелателей или хотя бы людей сочувствующих. Ведь в любой проблеме нет однозначного решения, каждый вопрос можно и решить положительно, и отложить на какое-то время. С этим известием я долго носился по пустому институту, но похвастаться особенно было некому. По большому счету в институте докторантура никому и не нужна, наши кандидаты не очень даже стараются идти дальше в науку, вполне довольные своим положением, а, так сказать, «научные консультанты» и руководители будущих докторантов уже даже и интеллектуально одряхлели. Но это нужно институту, для нового «поворота винта», для темпа, который должен вновь появиться, когда уйду я.
Приходил Ашот и сказал, что милая дама, которая нас курирует по линии администрации президента, сказала, что, конечно, я достоин ордена, но лучше его дать одним махом к моему 70-летию. С точки зрения бюрократки, это очень взвешенное решение, очень, я бы сказал советское, неторопливое. Но здесь разгневался Ашот, рассказав (я этого, конечно, не знал), что, скажем, вне какого бы то ни было регламента получил звание заслуженного артиста Басков (полагается десять лет профессиональной деятельности). Рассказывал мне о звании Киркорова и некоторых других недавно награжденных. Ашот этого не понимает, а я-то понимаю, как милая, наверное, еще не старая дама. любительница телевизора и легкой музыки, не очень, наверное, понимающая, что такое творческий вуз и как им управлять, что такое творческий вуз в эпоху перестройки, распределяет все эти награды и докладывет, в силу своего понимания, все это комиссии. В общем, Ашот разгневался, потребовал у меня каких-то телефонов и принялся звонить в администрацию. Во всем этом есть один нюанс, выглядевший вполне объективно: доживет ли шестидесятивосьмилетний человек до семидесяти, особенно если он болен астмой? Второй момент, что я не буду справлять 70-летия, а 70-летие института уже справил!
Вечером пошел в ЦДЛ, в малый зал, на презентацию книги Николаевой «Испанские письма». Зал был не набит, но полон. Вел все это Сергей Чупринин, на сей раз менее важный, чем обычно, может быть, это следствие статьи Шохиной. Сначала, в качестве венка товарищей на праздник мастера своего цеха, читали стихи выдающиеся поэты: Чухонцев, Рейн и Кублановский. Вообще, все поэты старшего поколения читают свои стихи очень выразительно. Мне, правда, показалось, что читалось одно огромное стихотворение, с одними и теми же точными, но необязательными образами, с одной и той же мужественно-громогласной интонацией. Правда, у Рейна это было все то же, слышанное мною в пятый или шестой раз «Хитроу»; у Чухонцева — о каком-то русском мужике, который мочится в реку и чем-то размышляет, а у Кублановского что-то милое, гремящее, но почему-то с ускользнувшим от меня смыслом. Все это как-то по-новому, приблизительно, тяготеет к свободному стиху.
Вот стихи Николаевой мне, к моему удивлению, понравились. Это испанские впечатления, каким-то таинственным образом перекликающиеся с нашей русской жизнью, здесь есть наблюдательность, сила, некий описательный пафос. Тут же у меня по-хозяйски мелькнула мысль, что хорошо бы этот ее сборничек к чему-нибудь представить. Был и помогал в презентации батюшка, к которому письма и были адресованы, и вся большая семья поэтессы. Потом — шампанское, орехи и конфеты.
4 февраля, среда. Жизнь была бы совершенно неинтеллектуальной и бездуховной, если бы не вечерний концерт в консерватории. Роман, естественно, не пишется. Но на концерте опять вдруг возникла пауза, когда я со всей очевидностью понял, что следующую главу я напишу об операции, которую делали собаке.
Утром ездил в магазин «Метро», где накупил продуктов на ближайшие месяцы, потратил чуть ли не шесть тысяч рублей. Последний раз был в «Метро» в начале лета, теперь закончились моющие средства, консервы и прочее. А дальше на работе — приказы, подготовка документов в министерство для решения о возможной реставрации института. Здесь можно только радоваться, мы, кажется, попадаем в бюрократическую машину, а если попадем, то, смотришь, она нас и вывезет. Я как раз утром думал, что нам в институте, в новом здании, которое, дай Бог, нам когда-нибудь построят, обязательно нужно иметь выставочный зал и необходимо продумать территорию, которую можно назвать «Музей Платонова» и «Музей Мандельштама».
Вечером ходил в консерваторию на концерт, связанный с презентацией романсов Рахманинова и музыкального цикла Свиридова в исполнении Вл. Пьявко. Этот концерт совпал еще и с днем рождения знаменитого певца. Сразу же — это совершенно иное отношение к жизни и иная духовная жизнь. Не стоит, пожалуй, говорить, что это иная жизнь, нежели современная эстрада, рядом со всем этим эстрадная жизнь и вся жизнь телевизионная, которая, конечно, отображает чьи-то (в первую очередь работников студий) вкусы, кажется просто нежизнью. Невероятная музыка и невероятные переживания. В концерте принимали участие и молодые коллеги Пьявко — тенор Урусов, бас Бойков и меццо-сопрано Ольга Смирнова(?), пели они с невероятной свежестью и мастерством, всех заваливали цветами, и все же старый Пьявко всех перепел в том же зале, который видел не один его триумф. Конечно, вначале была какая-то сухость, но столько от него шло адреналина, он так истово и с полной отдачей «гвоздил», что сомнений в его гениальном, возвышенном первенстве и возникнуть не могло. В конце, когда он закончил цикл Свиридова на слова Есенина и публика истово ему хлопала, я увидел, в щелочку через чуть разошедшуюся дверь, ведущую со сцены в закулисье, как артисты, не видимые ни публикой, ни солистом, хлопали Пьявко. На бис Пьявко пел «Соловья» Чайковского и рассказал, как сорок лет назад на одном из конкурсов Чайковского никто из теноров со всего мира не смог — а это обязательная программа — спеть этот гениальный романс, а он спел. И вот теперь, через сорок лет, он попробует повторить, как получится, не знает. И спел!
Но самое замечательное, когда в консерватории, в полном зале, наступает тишина, осязаемая и вещественная! Единящая и возвышенная тишина!