Поэтому грузины правы, обижаясь на грузинскую кухню в Москве. Эта обида подтвердила, наконец, правоту Ромена Роллана, выпихнула, наконец, Грузию в Европу безо всякого Саакашвили - ведь итальянцы тоже возмущены качеством итальянской кухни за пределами Италии: Москва, возможно, лишь один из наихудших примеров, но далеко не единственный и совсем не исключительный. Ресторан «Генацвале», куда мы ходили с Алексей Семенычем, - помпезный, аффектированно этнический ресторан, из категории «туристических», и то, что он находится в центре Москвы, делает его еще более туристическим, а его посетителей превращает в посетителей квази-Грузии, так же, как посетители ресторана La Strada оказываются в квази-Италии. Италия настоящая выглядит совершенно иначе.
Однажды во Флоренции я забрела в неприметное заведение под названием Bar Galleria (на Via Guicciardini). Деревянные колченогие столы, накрытые зеленой оберточной бумагой, мутные стеклянные пепельницы. Ко мне подошла немолодая женщина с грязными волосами. Широко улыбаясь желтым подгнившим ртом, она быстро заговорила, помахивая передо мной меню, словно была не слишком уверена, понадобится ли оно. Я назвала блюдо - болоньезе. «Si!» - торжествующе крикнула она, что-то тараторя и отчаянно жестикулируя свободной рукой. Тем временем ее дочь принесла минеральную воду и стакан. Из дверей кухни выглянул сын. Он смотрел на меня непонимающе и потрясенно, как деревенские дети смотрят на случайно очутившегося в их краях чужака. Я подумала, не уйти ли. Но на меня уже надвигался старик. Он нес тарелку в кошмарных розочках. Он шел и двигал челюстью. Он поставил передо мной эту тарелку и издал характерный звук, каким обычно сопровождается попытка вытолкнуть языком застрявшую в зубах пищу. Я сглотнула. «Болоньезе?» - спросила я. «Si. Bolognese», - ответил старик. В голосе его послышалось что-то вроде сочувствия. Мне даже показалось, что он пожимает плечами. Аппетит пропал. Я с трудом взяла в руки вилку. И правильно сделала, потому что болоньезе оказалась отменной. С тем же мортальным видом старик приволок эспрессо доппио, и это был лучший эспрессо доппио за все время моего пребывания во Флоренции.
Когда я уходила, женщина, улыбаясь желтыми зубами, спросила: «Tutto bene?», что в переводе означает: «Все хорошо?», а не наше идиотское: «Нормально?»
* ХУДОЖЕСТВО *
Денис Горелов
Белый конь борозду портит
«Катынь» Анджея Вайды
Поляк, сошедший с эшафота, в одночасье становится комичным. Плюмажное рыцарство в эпоху моторизованной войны, величавый патриотизм в хронически колониальной стране, семимаршальщина во главе неспособного к обороне государства граничат с плохим фарсом, и только моря польской крови смывают флер комизма с парадных офицерских портретов в старинных поместьях и с галереи лопающихся от важности панов директоров.
Человек, решивший судьбу польского офицерства в Катыни, был сначала ослом и только затем нелюдью. Четвертая по численности в мире польская армия, оказавшаяся в поголовном плену на семнадцатый день войны, стоит массового разгона по домам к благоверным кобьетам и хлопьятам. Ждать от нее проблем - паранойя. Это не армия, а картинка со шпорами.
Наверно, в Москве приняли близко к сердцу польскую героическую риторику, которую никогда не следует принимать близко к сердцу.
История, как известно, пошла по наихудшему для всех пути, и сын гнусно в числе прочих убитого пехотного капитана Вайды снял о том длинное, горькое, пылкое, претенциозное, стоическое, мелодраматическое и донельзя экзальтированное кино.
В точном соответствии со своею сотканной из противоречий нацией пан Вайда-младший годами двигался от пламенеющей романтики к хладному реализму. Путь неблизкий, многими эстетами пройденный. Вся загвоздка в том, что года, житейская трезвость, крепнущее с возрастом консервативное мировоззрение и буквально лавины скрытой доселе исторической конкретики, располагая к романной сухости, вступают в фатальное противоречие с национальным темпераментом. Польский реалист - это… ну как если бы грузин прозу писал.
Погоны национального оракула толкают к большому телеграфному стилю, лирическое нутро тяготеет к насыщенной символике. Первую главу мемуаров Вайда посвятил «уходящему веку Польской Конницы», чей «горизонт широк, помыслы смелы, а фантазия свободна». В киношколе полюбил французский авангард и немецкий экспрессионизм. Позже признал, что финал «Трех сестер» всякий раз вышибает у него слезы не судьбою барышень, а уходом из города кавалерийского полка. Ниже привел текст ритуальной присяги новобранцев сопротивления: «Перед лицом всемогущего Бога и Пресвятой Девы Марии, королевы польской короны, я кладу руку на святой крест, символ муки и спасения, и присягаю…» Вопрос: хлопцы, это у вас игра такая? Вопрос на засыпку: кто допустил этого неисправимого интроверта снимать историческую объективку? Ну ладно, «Пан Тадеуш», хоть и польские «Унесенные ветром», но все же драма в стихах: балы, кивера и прочие прогулки под зонтиками плюс побочные жертвы наполеоновских походов, хранящие во глубине сибирских руд гордое терпенье и чаяния о суверенитете. Но сухую хронологию событий? Вы это серьезно?
Итоговый синтетический продукт критик Савельев тотчас определил как оперу. Им из Питера виднее: колоннада, гранит и исконная климатическая мрачность разжигают чувствительность к пышным жанрам.
Вроде бы по правде, с верностью букве, формальности соблюдены, костюмы соответствуют. Разве что все поют. Декорации зримо богатые, детали смачные, чтоб со второго яруса заметно, и все время видать патетичного дирижера, горячащегося в особо жалостные моменты.
Это не про людей, а про идеи. Про Польшу, верность, костел, рождество, произвол, вассалитет, честь, присягу, свободу и память. Про поручика Анджея, который на глазах подпоручика Ежи прощается с женой Анной, отца которой, краковского профессора Яна, цапает гестапо, в то время как ротмистр Петр пишет из козельского плена сестре Еве, которая после варшавских баррикад поссорится с сестрой Зосей за конформизм, а на их глазах патруль народной армии прикончит партизана Тадека, чей родственник тоже сгинул где-то там, в Катыни, - но разобраться, кто кому чей родственник среди регулярно падающих в обморок дам, невозможно, да и ни к чему, ибо главные здесь не они, а встающая за ними, все уменьшающимися в размерах, большая идея дымного неба и попранного национального достоинства, и сволочизма тоталитарных систем, прежде всего русской, потому что немцы в Катыни, как выяснилось, не при чем.
Это не кино, а муравейник. Фреска работы минималиста. Даже эпопея «Освобождение» при всем великом почине и тучах массовки была про майора Цветаева, погибшего в затопленном берлинском метро при попытке низами прорваться с батареей к рейхсканцелярии. Даже «Список Шиндлера» со всей его теснотой был не про иудаику и окончательное решение, а лично про Шиндлера. Даже «Война и мир» есть все-таки история Пьера Безухова, наблюдателя и душезнатца (Господи, какие-то все сплошь троечные фильмы приходится поминать). А уж настоящее кино всегда про человека - одного, а не роту, какие бы за ним ни вставали глобальные аллегории. «Пепел и алмаз» был про одного: про мурашей на автомате в засаде, про кровь непутевого повстанца на белой простыне знаком невинности и чистоты душевной, про близорукие детские глаза наедине с шалой паненкой. Ну да, про лошадь тоже.
Белый конь был талисманом вайдиного кино на протяжении четверти века, искусными правдами и неправдами вживляясь в негодные для коней сюжеты. Сына любой другой нации (кроме, может быть, испанцев) за сквозную транзитную белую лошадь из фильма в фильм сожрали бы живьем, но Вайду вкус хранил, у него конь смотрелся пристойно - до тех пор, пока окончательно не разминулся с новой квазидокументальной манерой. Коня за пошлость не бранили. Но таки ж бывает конь, а бывает плюшевый мишка под сапогами вятского конвоя. Или распятие в конвульсирующей руке застреленного поручика. Или надкушенное яблоко в грязь под окрики патруля. Или разрыв красно-белого польского флага - половину на фасад, половину на портянки. За такую жирную образность не разжалуют в рядовые только на канале «Россия», где все определяет большая патриотическая идея, а посему трубная пошлость изначально заложена в проект.