Сегодня Россия в очередной раз поднимается с колен, гордится своими успехами и самоуверенно заявляет, что мировой экономический кризис не имеет к нам никакого отношения. Лет десять назад либеральная публика сетовала, что отечественный капитализм - недоразвитый, деформированный совковым влиянием, не такой, как на Западе. Сегодня, не переставая вздыхать по поводу недостатка европейского лоска у местного начальства, либеральная публика тихо надеется, что слова об «особом положении» Отечества в мире окажутся правдой, и нас минует мировой кризис.
Не надейтесь.
Цены на нефть подчиняются хорошо известным закономерностям мирового рынка. В период экспансии сырье и топливо дорожают быстрее, нежели промышленные изделия. Когда на смену росту приходит спад, цены валятся. Сырье и топливо начинают дешеветь быстрее, чем все остальные товары.
Данный сюжет российская экономика повторяла неоднократно, начиная с XVII века, заканчивая временами Великой депрессии, которая, обрушив сталинский план индустриального рывка, подтолкнула кремлевских лидеров начать коллективизацию.
На протяжении веков менялось лишь сырье, которым мы торговали. Сперва Россия снабжала Англию и Голландию материалами для кораблестроения. Наши канаты и мачты стояли на кораблях Фрэнсиса Дрейка, сокрушивших «Непобедимую Армаду» (батальные сцены в фильме «Золотой Век» должны бы вызывать у нас приступ патриотической гордости). С XIX века главным вывозным товаром стало зерно. Теперь газ и нефть.
В период мирового подъема перераспределение финансовых потоков идет в пользу поставщиков сырья. Неудивительно, что в такие периоды правители Отечества проникаются самоуверенностью, а интеллектуалы буквально лопаются от патриотизма. Военная мощь государства нарастает пропорционально притоку средств. Народным массам перепадает куда меньше, но они могут радоваться за родную державу.
Социальные проблемы не решаются и не могут решаться, поскольку для успешного участия в мировой экономике это не требуется. А положение все равно объективно исправляется. Зачем принимать какие-то специальные меры, если все само собой идет к лучшему? Страна стоит на пороге процветания. Именно на пороге, потому что процветает меньшинство, но большинство начинает верить, что и ему очень скоро что-то достанется.
Увы, после наступления мирового кризиса все меняется. Ножницы цен разворачиваются в противоположном направлении. Накопленные средства сгорают. Укрепившаяся национальная валюта теряет «былую славу». Приобретенные выгоды утрачиваются, ресурсы утекают из страны. Если же к этому добавляется и военно-политический кризис, то появляется и соблазн применить боевую мощь, не зря ведь накопленную в годы «тучных коров». Только при стремительно слабеющей экономике теряют силу и военные мускулы государства. Так было и в Крымскую войну, и в Русско-японскую, и в Первую мировую. Хочется хотя бы надеяться, что данный список не будет продолжен.
Самодовольство интеллектуалов и политиков сменяется растерянностью, трусостью и самобичеванием. Из маниакальной фазы идеологи переходят в депрессивную.
Если смотреть на происходящее с обычным для нас фатализмом, то можно увидеть лишь печальное чередование фаз, регулярное крушение надежд и колебания от необоснованного оптимизма к пессимизму и отчаянию. Но почему мы должны смотреть на кризис непременно глазами обреченных? Почему не увидеть в нем долгожданной возможности вырваться из порочного круга?
Может быть, попробуем?
* ОБРАЗЫ *
Аркадий Ипполитов
Пять историй с прологом
Соблазн нищенства
- Пирожки со страусом закончились, остались только с индейкой.
Как крючок в рыбьи жабры, эта фраза вонзилась в меня и вытащила на поверхность из мутной глубины сна, надолго засев в мозгу, так что все время, без видимой причины, она вновь и вновь возникает в сознании, чем-то напоминая острый посторонний металлический предмет, засевший в моем нутре, мешающий и раздражающий. Эта фраза - единственное, что четко отпечаталось в памяти из сна, неясного, как и большинство наших снов, не оставившего воспоминания, но лишь ощущение. Какая-то мятая неразбериха образов: истощенные и бледные люди, похожие на филоновских пролетариев, лабиринт коридоров с обсыпавшейся штукатуркой, облупленные стены, выкрашенные краской столь тошновторного цвета, сколь тошнотворен бывает запах больничной пищи, вызывающий омерзение и мучительную тоску при мысли даже не о том, что кто-то может нечто подобное есть, но предлагать в качестве еды другим людям. Переплетено все это было с какой-то запутанной интригой русской тюрьмы, которой я никогда в жизни не видел, с несчастными, умирающими от туберкулеза и СПИДа, с повествованием о злоупотреблениях, и раздачей еды в столовой, где и прозвучала эта фраза, судя по всему - издевательская. Ее идиотизм усиливал ощущение грязной и опасной приставучей липкости, наполнявшей сон, какого-то отчаяния, потери всего, страшного и притягательного, как притягательна клейкая лента для мух. Влипнуть по самые уши и только медленно и лениво шевелить лапками - это ли не счастье, это ли не блаженство?
Наученный Фрейдом, я соображал, что пирожки со страусом пришли из упорного чтения «Сатирикона» Петрония, которому я предавался последнее время, из сцены со старухой Энотеей, описания нищеты ее жилища и фразы Энколпия:
- Пожалуйста, не кричи, - говорю я ей, - я тебе за гуся страуса дам.
Перемешавшись с рассказом моей матери, наслушавшейся передач «Эха Москвы» о состоянии современных русских тюрем, это все и произвело пирожки со страусом, глупейшим образом воткнувшиеся в меня. Фрейд заодно и объяснил мне, что все наши сны - это реализация тайных желаний.
Давным- давно, когда мне было лет двадцать, я после какой-то дурацкой пьянки шел по Большому проспекту Петроградской стороны. Была зима, ночь, адский, космический холод, какой бывает в этом городе, когда влага замерзает в воздухе, развитой социализм и полная пустота. Я, пьяненький, был в состоянии юношеской полувменяемости, страшно жалел себя, так как жизнь моя не удалась, шатался и плакал. Все было глупо и невнятно, но запомнилось потому, что ко мне подошли два бомжа и начали что-то говорить о милиции, о холоде, и о чем-то еще. Оба они были маленькие, мышиные, мне казались старичками, и в конце концов один из них отвел меня по длинной лестнице петроградского доходного дома на чердак, в какой-то угол, около теплоцентрали, где было свалено лоскутное тряпье, стояла банка с окурками, явно не в качестве пепельницы, а как запас курева, и даже свечной огарок. Там он меня уложил и оставил, пробормотав, что ему за чем-то нужно сбегать. Он ускользнул, незаметный, серый, было тепло, тихо, даже уютно: гудела вода в трубе отопления, темнота, вокруг же холод, пустота, большой город. Во всем было непонятное, странное чувство опасности, подчеркнутое мерным гудением воды в трубах. Оставшись один, я быстро успокоился, пришел в себя, выбрался на улицу, дошел до дома, скользнул в постель и утром вернулся к реальной жизни.
Это приключение поразило меня. До сих пор я не могу понять, что было нужно этим людям и было ли им нужно что-нибудь. Угрожало ли мне чем-то пребывание на чердаке, или это была самая настоящая miserecordia, то есть милосердие, как оно звучит по-итальянски, что в этом языке тесно связано с miseria, нищетой, - я до сих пор не могу понять. В русском подобной связи нет, милосердие отделено от нищенства, как отделен дающий от берущего. Встреча задала мне загадку, до сих пор заставляющую меня, когда я смотрю на темные громады доходных домов с желтыми окнами, подозревать существование на чердаках и в подвалах огромного параллельного реальному мира, где около гигантских, теплых, мерно булькающих труб навалены лохмотья, запас окурков, теплота, и кишат какие-то существа с бесцветными лицами и темным лепетаньем. Подозревать и мечтать об этом параллельном мире. Нечеткие контуры его населения скользят над моей головой, я о нем ничего не знаю, но жизнь эта, теплая, мрачная, исполнена влекущей тайны, обещая то, чего я напрочь лишен, хотя и не могу в точности определить, что именно. Гадливую нежность? Свободу безразличия? Покой грязи?