оказывается здесь не машиной подавления, но тупой, жестокой, однако совершенно не способной согласовывать одни свои действия с другими, чуть ли не хаотической системой (судя по ряду воспоминаний людей того поколения, это и впрямь ближе к так называемой действительности).
Елена Калашников а. По-русски с любовью. Беседы с переводчиками.
М., «Новое литературное обозрение», 2008, 608 стр.
Капитальный труд Елены Калашниковой, взявшей интервью у восьмидесяти семи отечественных переводчиков (значительная часть интервью публиковалась до того в интернет-издании «Русский Журнал»), конечно же, в первую очередь должен быть воспринят как монумент этому неблагодарному ремеслу. В сущности, переводчик кажется несубстанциональным, его работа оценивается как теневая и «обслуживающая», хотя практически все понимают, насколько это не соответствует действительности. Хорошего переводчика, как разумного политика, не замечаешь, если, конечно, не фиксируешься на проблеме перевода специально; дурной переводчик полностью разрушает текст. Самоочевидность этих утверждений, как ни странно, может быть оспорена: различные стратегии перевода подразумевают различную степень деформации переводимого оригинала — и разные формы явленности переводчика в тексте. «Конспективные переводы» или верлибрический «Неистовый Орландо» М. Л. Гаспарова — крайний, но закономерный пример принципиальной важности авторского начала в работе переводчика.
Сквозным мотивом в разговорах Калашниковой с мастерами переводческого цеха предстает проблема понимания. Проникновение в чужой текст — все равно что в пустующую чужую квартиру; можно и сломать дверь, но лучше иметь набор ключей (или отмычек). «Мы читаем, слышим стихотворение русского поэта и, проникая в него, проникаясь им, приближаемся к чему-то, нас предельно задевающему. Иначе мы не прилагали бы усилий для проникновения. <…> Приближаемся к некой вершине, но взойти не можем, она на самом верху, недоступна и скрыта во тьме, сквозь туман прозреваема. В иноязычном стихе — сквозь туман еще больший. Для меня поэтому очень значимо, когда при переводе какое-то приближение к образам, их постижение — может, в чем-то и мнимое — происходит параллельно с возникновением русской версии стихотворения, пусть далеко не первой» (Марк Белорусец) .
А. Н. Муравьев. Таврида. Издание подготовила Н. А. Хохлова. СПб., «Наука», 2007, 520 стр. («Литературные памятники»).
Поэтические сочинения Андрея Николаевича Муравьева (1806 — 1874), более известного в качестве духовного писателя («Путешествие ко Святым местам в 1830 году», «Путешествие по Святым местам русским» и другие), совершенно оправданно публикуются в знаменитой книжной серии. Муравьев-стихотворец — вполне себе литературный памятник, явление не столько индивидуальности, сколько среды. В истории литературы он значится как герой единственной (!) критической статьи Боратынского — и адресат его и Пушкина эпиграмм. Однако фигура Муравьева интересна не только этим.
И единственный поэтический сборник «Таврида», и оставшиеся в рукописи «Опыты в стихах» прочитываются скорее не как результат «авторствования», но как своего рода выжимка из русского романтизма, его поэтическая квинтэссенция. При этом речь вовсе не идет о слабости этих текстов или вторичности (хотя «крымский текст» Муравьева насквозь цитатен) — нет, просто перед нами сочинитель, взявший за основу не художественную идеологию, но набор стилистических оболочек романтизма.
Подготовившая том Н. А. Хохлова справедливо отделяет поэтов «пушкинского круга» и «второго ряда», относя к последним и Муравьева. Блестящий дилетантизм муравьевских стихов и в самом деле требует особого подхода к себе, специфического исследовательского отношения, может быть сравнимого с подходом к наивной словесности.
Чтение Муравьева — особое удовольствие, имеющее чуть ли не эскапистский характер, уводящее в принципиально иную, закрытую для нас — на чувственном уровне — эпоху:
Глубокий лес передо мною,
И позади лишь ветров свист,
Мой конь бежит глухой стезею
И хрупкий попирает лист;
Беги, беги, мой конь ретивый,
Чтобы я ветры обегал,
Обрадуй дух нетерпеливый —
Беги, лети — о конь, ты стал?
Юрий Верховски й. Струны. Собрание сочинений. М., «Водолей Publishers», 2008, 928 стр. («Серебряный век»).
Среди «подземных классиков», чье наследие собирается с достаточной полнотой только в наши дни, значимо и имя Юрия Никандровича Верховского (1878 — 1956). Нынешний том (выходящий в серии, уже, кажется, заменяющей по качеству и ценности публикуемого материала «Новую библиотеку поэта») — первое собрание его сочинений (очень полно представлена поэзия; другие жанры, за небольшим исключением, остались за пределами тома).
Находясь в пространстве символистской культуры, Верховский пользовался репутацией неоклассика. По словам Леонида Гроссмана, Верховский «не стремился ни к подражаниям, ни к стилизации; но он только любил русскую поэзию в ее глубинных лирических течениях и на свои заветные темы заговорил ее поэтическим языком, ее ритмом и образами. Он ответил своим голосом на ее великие напевы, новыми стихами, в которых звучали подчас бессмертные мотивы Пушкина, Боратынского, Тютчева, Фета». Заслуженная эта репутация требует корректировок: в эпоху тотального смещения эстетических парадигм неоклассицизм мог быть формой чуть ли не эпатажа — ну или, по крайней мере, эксперимента (и здесь вспоминаются такие непохожие имена, как Бунин, Садовской или Ходасевич). Разрыв культур подчас вызывал реакцию в духе Ренессанса: как возрожденческие мастера конструировали несуществующую античность, так и поэты модернистской эпохи конструировали свой Золотой век, принципиально отличный от исторического. Не случаен в этом смысле утонченный филологизм Верховского (безошибочно подсказывавший ему границы дозволенных деформаций канона).
Составительнице тома В. Калмыковой оказали помощь в работе Лев Озеров и Михаил Гаспаров, чья роль в воскрешении «второстепенных» классиков очень велика.
Даниэль Клуге р. Разбойничья ночь. Стихи и баллады. М., «Текст», 2009, 156 стр.
Автор фантастических и детективных книг, а равно исследователь фабульных текстов, Даниэль Клугер несколько менее известен как поэт и исполнитель баллад. Меж тем эта его ипостась ничуть не менее замечательна, нежели иные. Клугер, по сути, занял уникальную нишу в поэзии и авторской песне, создав серию документальных баллад, основанных на, как говорится, «реальных событиях» или устойчивых легендах.
История еврейского рассеяния, былички местечек, истории про пиратов и поэтов — поэзия Клугера принципиально фабульна. Неожиданны переклички клугеровских песен с набирающим обороты (с легкой руки Федора Сваровского) движением «нового эпоса». Впрочем, если конвенциональные, так сказать, представители этого (совершенно не факт, что существующего) поэтического направления, по сути, претворяют лирическое в эпическое (точнее, фабульно-остраненное), то в случае с Клугером пример куда более чистый: он практически изымает лирическое «я» из текста, оставляя за собой лишь права историографа — или рассказчика страшных, или странных, или печальных, или поучительных историй. В сущности, именно это и есть максимально возможная степень эпичности для современного поэтического высказывания.
Впрочем, в отдельный раздел вынесена собственно лирическая поэзия Клугера — меланхолическая философская лирика, в значительной степени восходящая к Экклезиасту, прочитанному ироническим современным сознанием — и потому смягченным:
Конгресс, король, пальба за сценой,
изображает кисея
осенний дождь над тихой Сеной,