Однако не о Париже думает Софья Аркадьевна, вздрагивающая по утрам от звериного рыка будильника, не о Париже — все это блажь, воспоминания, припудренные ржавью двоичной системы — ничего, кроме единиц и нулей, ничегошеньки! Потому все чаще и душит ее страх — спят душеохраннички-то, пьяны-с! Не иначе как жженкой баловались, похмельничают теперь — ром да вино, вино да ром «без примеси воды негодной» [6] — да и зачем в о д а?..
Вероятно, рассуждает Софья Аркадьевна, уставившись в шахматную доску, у нее геронтофобия — однако в таком случае пол-Империи нужно лечить! Поди-ка доживи хотя б до семидесяти! Только попробуй, старче… Страшно, страшно — адски (старшеклассники сленгуют — «аццки») страшно! И откуда он только берется, страх этот? Не потому ли в душу закрадывается, что никого рядом нет? Ни-ко-го: сама так захотела, да, какие теперь ахи-вздохи, поблажки, к чему? «За что боролась, Аркадьна…» — нет, она ни о чем не жалеет: ни о чем, поэтому — флуоксетин, 60 мг/сут, к а к
д о к т о р п р о п и с а л, amen: «В Америке, уважаемая, тридцать миллионов рецептов ежегодно! А вы говорите! Пейте уже на всю голову — и не бойтесь!»
Софья Аркадьевна обводит взглядом комнату — унылую, «типичную» комнату с унылыми «стандартными» обоями, пробегает кончиками пальцев по унылой, такойкакувсех, мебели, смахивает пыль со старенького Celeron’a — освоила-таки, хоть и не сразу, электронную «печатную машинку»: переводы-переводы, а я старенький такой... [7] а вот ведь если б не они, кинуть зубы на полку можно было бы значительно раньше. Однако на нормальную клинику все равно не хватит… да и на что — на что ей в пятьдесят пять х в а т и т?
Какая же она, однако, трусиха… и чего боится? С этого места поподробней… Старух лежачих? Пшёнки? В о н и — чужой или… своей, «потенциальной», в случае если ?.. Нет-нет, ей надо, ей необходимо — да она просто обязана! — как-то выкрутиться. Разрулить ситуацию. Дважды два. Подумаешь — вены… Погадаешь! Помоги себе сам — золотое правило человечьей механики, усвоенное, по счастью, еще в юности, иначе не видать бы ей ни города Л., ни города М. — так и гнила бы всю жизнь в приграничном. Rebus in arduis: [8] что не угробит, то непременно, непременно укрепит — ей ли не знать.
Иногда Софья Аркадьевна думает — а останься ей жить, скажем, меньше года — делала бы она то же, что и сейчас? Или все-таки изменила что-то? С другой стороны, что можно изменить в таком возрасте и с такими венами? Простые «химические» эмоции — давно не по ее части; по ее скорее уже только аналитика. Ну да, аналитика — аналитика процесса распада. Любого. Анализ, так скажем, разгерметизации чуда. Препарирование «полноценного счастья» на кусочки-эрзацы. Архинесложно, если разобраться, — и прочищает мозги: но людя2м некогда, все заняты поначалу бытом и приплодом, а потом бытом и приплодом приплода — качество генетического материала, впрочем, не обсуждается — онто- и филогенез биомашинок интереса не представляет. «А что — что представляет? Для вас?» — «Форма моего страха», — отвечает она, содрогаясь от отвращения к самой себе; мы же, перелетая на следующую строку, входим в поле Софьи Аркадьевны.
Итак, в этом промежутке ей двадцать, седины нет и в помине, зубы — все до единого — целы и белы, фобия еще не проявлена; что же касается остальных параметров , то они более чем хороши2. Ей двадцать! Седины нет и в помине! Зубы — все до единого! — целы и белы! Фобия еще не проявлена!.. Ей двадцать, мамочки родные, двадца-ать!.. «Левой, левой...» Поезд навсегда увозит ее из приграничного городка, на вокзале которого последний голубокровый русский отрекся от престола, в отражение — на подоконник? — Европы — вот, собственно, и вся история: почему же, как пишут в дамских романах, так «щемит сердце»?.. Почему хочется, чтоб все это поскорей закончилось? (что — «все», обычно не уточняют). Да точно ли Софья — легче без отчества — в своем уме?.. Впрочем, вот он, one way ticket [9] (проверка на вменяемость?) — такой же реальный, как и ее рука, поэтому Софье ничего не остается, как показать билет проводнице ( странные, очень странные глаза , замечает она, косясь на самочку в униформе, будто нарисованные !), проходит в вагон и располагается у окошка: прощай навек, уездный снег... Пусть лучше неизвестность, чем унылые дубли, пусть: Софья вертит в руках билет и улыбается животом; она все, все сможет, со всем справится — да если не она, то кто, в самом-то деле!..
В конце концов, не боги горшки обжигают!.. Ход ее мыслей, впрочем, прерывается пресловутой ж и в о й ж ы з н ь ю: «Вечер добрый, — человек, лицо которого кажется нашей героине знакомым, садится напротив. — Как барышню величать?» — «Софьей, только я вам не б а р ы ш н я». —
«Да ладно, ладно… А меня Аркадием Андреевичем, — представляется незнакомец. — Куда путь держите?» — «Куда поезд, туда и путь», — увиливает Софья, но попутчик не отстает: «Учиться небось? В Питер? Сейчас все молодые по городам большим бегут, никто у корыта разбитого сидеть не хочет». — «Соображаете». Софье не нравится его тон, не нравится, что этот мужик при ней быстро-быстро чистит ухо ногтем мизинца .
«В техникум — или в институт какой?» — Он явно не намерен молчать.
«В институт…» — Софье не по себе; надо таких следователей сразу в шею — тоже мне, вежливая! «Родители небось не отпускали?» — Он щурится. «Почему же…» — пожимает плечами Софья и вдруг ахает: опс-топс, батюшки-святы, да это ведь ее отец, papa 2 собственной персоной! Сразу-то не признала... Но что с ним? Как будто картонный… или из пенопласта какого крашеного… А р о ж а-т о, р о ж а!.. И с какого перепугу допрос чинит?..
А вырядился, вырядился как!.. Ну и у п а к о в о ч к а… Софья губы кусает, озирается: точно, недоброе задумал, черт старый! На нее ведь прямо идет, того и гляди — копытцем раздавит! Да вот же, вот же оно — копытце …
и еще… еще одно… «Чем тя породил — тем и убью!» — за ширинку держится, а потом хвостом, хвостом по полу: Щелк … «Куды бечь?» Щелк! Что делать-с? Люди-и-и! Щелк! Нет никого… Вера Павловна одна, параличом разбитая, в подвале темном плачется — до руки ее разве дотронуться? Спасти — или спастись?.. И вот уж поле, поле перед Софьей огромное, и дева на поле том, что лица меняет, будто маски бумажные — да только из человечинки маски те : утром Любкой кличут ее, ночью — Любонькой... [10] «Help! Help me! I need somebody!» [11] — кричит Софья, но Любка-Любонька только руками разводит: «Нипаложна, деушк, Верпалны сны обслуживаю, не с руки мне и за тебя еще срок мотать! Тут, знаешь, в Литокопе-то, хрен редьки не слаще. А по закону жанра со страницы не спрыгнешь — тут же скрутят, крылья подрежут, и будешь как все…» — «Что-что? Что ты говоришь?» Чао, бамбино, сорри : дверь в светлое будущее с треском захлопывается. Софья сначала пятится, а потом припускает что есть духу, только пятки сверкают: хлоп-хлоп, клац-клац ... Вагон четвертый, вагон пятый, вагон седьмой… Хлоп-хлоп… одиннадцатый, двенадцатый… А странный поезд-то, думает она, и как сразу не заметила? клац-клац! двадцать первый, двадцать второй… на полках — манекены да куклы резиновые: все для служивых — по мишеням постреляют, тут же и облегчатся: «Очень грррамотный ход, очень, очень своевррременный!..» — говорит и показывает Москва — хлоп-хлоп, тридцатый, тридцать первый… «В какой благословенный уголок земли перенес нас сон?..» [12] — клац-клац — «Пред ними лес; недвижны сосны в своей нахмуренной красе...» [13] — хлоп-хлоп — лишь Софья в лес — и черт за нею! — хлоп-хлоп, клац-клац, хлоп-хлоп, клац-клац, хлоп...
Вдруг Софья понимает: у поезда ни конца, ни начала нет, а то, что она в х о д и л а час назад в вагон номер три, на самом деле туфта, фикция, плод извращенного авторского воображения — да шел бы он к черту, этот автор, в самом деле! И какой от него толк? Вечно под ногами путается, туда нельзя — сюда нельзя, вечно словечки свои — куда надо и не надо — вставляет; то ему метафору подай, то аллюзию, а то и вывернись наизнанку, чтоб он, гнида, в мыслях твоих поковырялся да по секрету всему свету тут же выболтал… А с ней? Что с ней он сотворить хотел? Французский, геронтофобия… тьфу! Хорошо хоть, уснула вовремя — тут-то голеньким и попался: наяву такие штуки не проходят, наяву-то ему дай пинка — он тебя заживо Delete’ом сотрет: и никакой, между прочим, анестезии!.. А воображения меж тем — ноль: ну живет себе тетка в коммуналке, ну в школке работает, ну училки-свиньи — еще вот пенсии пуще черта боится, а «с личным», понятно, привет полный, это даже не обсуждается, да и чего обсуждать-то? Нормальная такая вроде тетка, независимая; ученики ее, как бы это без пафоса-то, ц е н я т, но… Софья обрывает себя на полуслове и дает автору podjopnik (jopa тоже, между прочим, рабочий инструмент, огрызается он), а потом прижимается виском к окну. Нет-нет, она не хочет больше петлять по этим мерзким абзацам, припудренным «постмодернистскими штучками», из которых песок давно сыплется; ей нужно выйти, просто выйти из сценария — иначе заживо сгниет Софья Аркадьевна в кухоньке-то коммунальной — ох, мама, роди обратно! Звала, Соньша? Софья открывает глаза и кидается ей на шею: мама, как хорошо, что ты пришла, мамочка, знаешь, отец-то наш — он ведь на самом деле не человек: оборотень он, настоящий оборотень, да, человеком только прикидывается! сколько лет ты с ним мучилась?.. (Мать улыбается.) Мама, ты меня слышишь? Да что с тобой, ты будто каменная!..