Старая женщина глядела на внука и лишь вздыхала: какой-то он худой да бледный. Это было понятно: кому не доведись, такая беда. Спрашивать о чем-либо она не решалась. Про несчастье, и про невестку, и про всю ихнюю жизнь. К чему ворошить, тревожить и внука, и себя. Все это уже отгорело и словно отстранилось, становясь чужим.
И для гостя городского с детства знакомый хутор нынче виделся вовсе иным.
На хутор смотреть от кладбища, с высоты кургана, да на машине по нему проехаться — дело одно. А когда на старом велосипедишке, дребезжащем, скрипучем, он покатил по хутору, то не узнал его. Ни просторного кирпичного магазина, ни почты, ни клуба на высоком фундаменте — там кино смотрели, и школы нет с просторным, тоже высоким крыльцом, и колхозной конторы нет. Все исчезло, оставив после себя лишь кучи мусора. И потому хутор будто присел и съежился, по-стариковски умаляясь.
Лишь на хуторском майдане, как память о прошлом, торчит пупом облезлая бетонная пирамида со звездой на маковке да выгоревшим жестяным венком у подножья. А вокруг словно Мамай прошел: разбитые дома без крыш, с черными провалами окон, поваленные заборы, дикий бурьян. Безлюдье. Детишек нет. И даже собак нет. Кладбищенскую тишину тревожит лишь невеселая пьяная песня, которую понять нельзя. Да и зачем…
Прежнею оставалась лишь округа. Миновал хутор, скатился на широкую луговину. И словно не было позади лет и годов. Все тот же простор, окаймленный малой речкой, бегущей к Дону, заречная меловая гора с крутыми обрывами, тополевое да вербовое займище, далекие степные холмы и чистая синева огромного неба. И вольный ветер, которым легко и сладко дышать.
Здесь, на этом лугу, мальчишками пасли скотину и запускали в небо бумажных змеев. По весне доставали из вороньих да сорочьих гнезд яички. И тут же, на лугу, пекли их в горячей золе.
Было что вспомнить.
Илья неторопливо катил сначала по лугу, а потом вдоль речки, которая неспешно текла к Дону. На другом ее берегу когда-то был хутор; ныне лишь хороводы старых садов указывали немалый его размах: от меловой горы по названию Львовичева до речки и до залива, который уходил далеко в лесистое береговое займище. Но и теперь жизнь бывшего хутора не совсем угасла. На плоском высоком мысу между речкой и заливом стоял новый кирпичный дом, неожиданный для этого глухого места. Близ него — два флигеля да вагончик. В чащобе садовой зелени виднелись еще строенья. На воде — причал с лодками.
Илья оставил велосипед и уселся возле обрыва. Рядом была вода, рядом был тополевый займищный лесок. Оттуда навевало прохладой. А на том берегу текла чужая жизнь. Вдали, на склоне холма, паслись коровы. На подступах к меловой горе кормилась козья орава с обычной суетой да меканьем. Там же — овечий гурт. Возле берега бродили гуси. С поля проехал малый трактор с огромным возом соломы. Людей не было видно. Час полуденный. Зеленые кущи. Строенья. Но там были люди. Звенел временами детский голос и смех, которому тут же отвечал смех женский. И мужской басок что-то бубнил. По воде, по речке, все это доносилось и слышалось явственно. Хотя и не видно было людей, но они там были.
Вспомнился вчерашний рассказ Николая. Хотелось взглянуть поближе: как там и что…
Так бывает: увидишь чужое гнездо со стороны, из окна вагона на каком-нибудь полустанке, проездом, из машины, чей-то дом и двор в малом селенье, чье-то лицо, улыбку, свет в окне, и вдруг защемит сердце, завидуя иной жизни. Не потому, что своя — плохая. Просто захочется чего-то иного. Иной судьбы. Своя приедается. В ней катишь и катишь, словно по рельсам. До конца не свернуть. Оттого и печаль. Особенно это бывает в летах молодых. Но быстро проходит.
На той стороне чужого приметили.
Сначала подкатил к берегу мальчишка на велосипеде. Не в седле он ехал, а в раме, вихляясь: до высокого седла не дорос. Возле берега он сделал круг и повернул назад, к жилью. Скоро оттуда раздался голос мотора, и появилась лодка. Легко рассекая тихую воду, наискось от высокого мыса, через речку она проскочила мигом и, заглушив мотор, ткнулась в берег.
— Хабаров? — звонко спросил ли, позвал сидевший в лодке мальчик, стриженный наголо, загорелый.
— Хабаров, — ответил Илья.
— Берите, на уху, — сказал мальчик и поднял лежавший в ногах его мешок.
— Зачем? Да мы же… — не понимая, пробовал отказаться Илья.
— Это — вам, — повторил мальчик настойчиво и подтянул мешок к носу лодки. — Берите.
Илья принял неожиданный дар. А мальчик, от берега оттолкнувшись, завел мотор, и лодка пошла быстрым ходом наискось, к далекому дому, к причалу.
Илья заглянул в мешок. Там был большой сазан, мокрый, живой. Хороший сазанчик, увесистый, наверно, в полпуда. А еще — раки. Черные, большие, клешнястые.
Илья подивился неожиданному подарку. Недолго посидел на берегу, ожидая: может, подъедет кто и что-то объяснится. Ведь он ничего не просил.
Но на том берегу все было так же спокойно, безлюдно. Тихие дома, тихие сады, причал с лодками. Гуси возле воды, на попасе — скотина. Илья понял: никого не будет. Это просто привет от человека, которого на воде вчера встретили. Вот и все.
Надо было уезжать, не маячить. И он уехал.
Бабушка Настя, выслушав рассказ его, не очень удивилась, лишь вздохнула:
— Это папочку твоего помнят. К нему же со всех хуторов люди шли. Вот и Арчаков не забыл. Они — хорошие люди. Помоги им Бог. Летось Маня рассказывала. По весне пришли к ним двое ребятишек, родные братья. Пешии пришли, с нашей станицы. Пришли, просят: “Можно, мы у вас поживем? Нам исть нечего”. Как раз снег таял, балки играли, вода ходом идет. Измокшие все, озябшие. Маня гутарит: “Разве таких прогонишь? Ребятки хорошие. Жалко их. Проживем. Картошки будем больше сажать”.
— Но что это за страсть! — в сердцах сказала старая женщина. — Что за жизня такая пошла! От живых родителей детушки бегут. Вовсе сгубился народ. А Арчаковы — люди хорошие, про них лишь болтают: секта да секта, беспоповцы, мол. Поболе бы таких беспоповцев. А что они отчуралися, дамбу сломали, не всяких к себе пускают, это они правильно делают. Ныне народ всякий шалается. Поизвадились. Идут и едут. Чего-то все ищут да ищут. Чего бы украсть. И чужие, и наши. К нам опять приходили. Курсаны. Старый да молодой. Тебя проведать. Наскучали. Едва проводили их, спасибо, твой шофер помог.
К вечеру съездили на Дон, искупались. Потом включили насос. Девчонки огород поливали шлангами да ведрами; потом они весело мылись в душевой и подались в дом, телевизор глядеть.
Свечерело. Сумерки приглушили зелень дворовую, огородную; объявились неприметные днем белые цветы петуньи возле кухни, у погреба, в палисаде, они словно поднимались от земли, пенились и сладко пахли.
Дождавшись своей поры, звучно затопал по дворовым дорожкам серый ежик: что-то искал, находил, хрумкал. Малый котенок старался напугать его: шипел, грозно горбатился, прыгал, но вокруг да рядом, поняв уже, что иглы у ежика нешутейные. Дворовые да огородные сверчки запевали свою ночную песнь, дремотную, долгую.
В вечерних, ночных уже сумерках старая хозяйка топала и топала по двору, словно ежик, верша дела бесконечные: молоко, сепаратор, накваска, банки да крынки, малые постирушки, грязная посуда — одно за другим.
А потом она решила тесто поставить на утро, для пирожков.
— Часто пеку, — говорила она. — Чем особо кормить? Щи да картошка. А мукой, слава богу, не бедствуем. Блинцов, пышек, пирожков напеку, они набузуются — и хорошо.
Илья возился с маленьким племянником, временами спрашивая:
— Бабаня, тебе, может, помочь?
— Моя сына… Какие мои дела… Из могуты выжила, ничего не успеваю. Лишь толкусь. Бегу-бегу — и забуду, зачем побегла. Старость, моя сына… Бывалоча, и на колхозной работе успевала, и на базу. А ныне толкешься, а все на мыльный пузырь. Давай-ка этого пузыря искупаем, а то он скоро заснет.