Я до хруста сжал зубы, едва сдерживая нахлынувшую ярость. Моя злость долгие годы медленно тлела под глухим колпаком мнемоблокады, в ожидании малейшего дуновения ветра, чтобы вспыхнуть всепожирающим белым пламенем. Но ветер оказался необычайно силен, а огонек слишком ослаб… Я разучился по-настоящему злиться, и понял это только теперь. Бесполезные потуги завести дохлый двигатель не давали результата. Он фыркал, чихал, захлебывался… Им все же удалось меня изменить. Удалось!
Мы спокойно позволяем влезать в свой мозг, чтобы забывать неприятные моменты прошлого, просто заперев их в памяти, убирать на дно сундука, как ненужные побрякушки. Вылезаешь из кресла специалиста, и уже снова все в порядке. Не болит больше сердце по усопшим родственникам; не рвет душу разлука с любимым человеком; не терзают тело липкие и грязные воспоминания о жестоком изнасиловании. Говорят, с появлением метода мнемоблокады мир стал чище. Что преступникам теперь перекраивают память, и они становятся полноценными членами общества.
Бред! Чистой воды бред! Не помнить, — не значит не повторить. Если человек — ублюдок, это навсегда. Это неизлечимый диагноз. Прав был профессор Лежнев, высказывая мнение, что именно память делает человека человеком, формирует основу личности. Не ведая своего прошлого, мы погубим свое будущее. Наступим на одни и те же грабли десять раз, сотню раз… И толстяк Паул Бромберг на следующий день уже не вспомнит о погибшей маленькой девочке, оставленной им умирать. Он по-прежнему заканчивает работу раньше времени или спит во время дежурства. Трагический случай его ничему не научил. Всего лишь десять минут в кресле мнемотехника, не слишком большая сумма потраченных денег, и проблемы для него уже нет. Как у меня нет ни сестры, ни родителей.
Мне стерли воспоминания о них по решению попечителя. Для моего же блага, и для блага общества. Я ведь действительно хотел отомстить Бромбергу за Лизу. Наивно, по-детски сжимая кулаки, смотрел на жестокий мир сквозь презрительный прищур. Но мир оказался куда более суров и безразличен, просто отобрав у меня часть прошлого. Одним махом перечеркнул все.
Каким я был еще несколько часов тому назад? И каким я стал теперь? Два разных человека: один хладнокровный исполнительный механизм в руках государства, без прошлого, и готовый по малейшей прихоти снова и снова это прошлое в себе убивать; другой… А что другой? Я его совершенно не знал. Кто-то чужой, далекий, вечно злой и несчастный. Давным-давно загнанный в темную нору маленький затравленный волчонок. Он вырос в спячке, а когда проснулся матерым серым зверем, то уже сам не мог понять, что ему надо, и кто он на самом деле. Хлопает удивленными глазами, в порыве нахлынувших чувств разевает пасть, а что толку? Да, вернул свое прошлое. Хорошо? Да, неплохо. А дальше?
А дальше я твердо решил никому и никогда не позволять снова копаться у себя в голове! Это мое прошлое! Это моя боль и моя ненависть! Я должен справиться с ними сам! Так будет правильно. Так будет по-человечески. Сохранить и смириться. И никак иначе.
— Уроды, — произнес я вслух, не сильно ударив кулаком по жесткому матрацу.
— Что? — проходившая мимо Джессика вопросительно приподняла тонкую бровь.
— Я так, о своем, — отмахнулся. — Есть о чем подумать.
Она вдруг остановилась. Лицо ее поплыло, искажаясь гримасой боли. Схватившись руками за голову, доктор Форд согнулась пополам. Сквозь сжатые зубы раздался протяжный, полный мучений стон.
К ней мгновенно подскочил лейтенант Радов, пытаясь хоть чем-то помочь. От него было мало толку, — сплошная суета. Как он мог облегчить боль человека, к которому возвращалось его прошлое? Даже смешно как-то… Джессика очнется уже другой. Будет ли она лучше или хуже прежней, — это неважно. Она просто станет другой…
Спустя несколько минут лейтенант Радов сам лежал на полу, корчась в приступе. Он в исступлении бил ногами в стену, что-то мычал и рвал на себе рыжие патлы волос.
Я встал, втиснулся в лежавший на столе белый комбинезон, спокойно застегнул молнию. Одел неудобные армейские сапоги. Потом сел рядом с лейтенантом, положил его голову себе на колени, сжал ладонями трясущиеся рыхлые щеки.
— Ну, ну, ну, — тихо проговорил я. — Потерпи, дружок. Потерпи. Там тебе мало досталось. Видимо, попался гениальный мнемотехник. Теперь будет все по-взрослому. За все рано или поздно приходится платить, ребята. А это плата за годы, прожитые без боли.
— Ты поиграешь со мной? — раздался обиженный голос Лизы.
— Конечно, поиграю, — ответил я, поднимаясь. Перешагнул через лежавшую на полу Джессику. — Уже иду.
Я вышел из шаттла, миновал помещение, где еле шевелились оперативники Радова, таская тяжелые ящики. Они теперь не казались мертвяками, а были просто уставшими, измученными частичками общего механизма. Аппаратуры уже никакой не стояло, видимо, свернули. И воздух тоже перестал смердеть. Чувствовался лишь незначительный запах гари и еще чего-то кислого, химического.
Никто из людей не обращал на меня внимания. На том месте, где была массивная дверь, теперь зияла огромная рваная дыра. Вокруг были разбросаны искореженные куски перекрытий, торчали сыплющие белыми искрами провода. И широкая красная лента поперек, огораживающая опасный участок. Кто-то крикнул мне вслед, но тут же отвернулся, занятый более важными делами. Я приподнял ленту, нагнулся, и вошел в пробоину…
* * *
Мне много раз снился один и тот же сон. Уже перестали всплывать из глубин памяти лица друзей и врагов, тех, кого любил и ненавидел. Но это был тот самый фрагмент, что так и остался во мраке.
Я вхожу в дверь последним. Включив плечевой фонарь, обвожу лучом стены, пол, потолок. Пустота и пыль, толстым слоем устилает пол коридора, и вереницы смазанных следов, уходящие в черный провал следующего люка. Там на секунду мелькает свет фонаря кого-то из бойцов, затем исчезает.
Тяжелая дверь позади закрывается, в притворе вспыхивает багровый отблеск лазерного резака. Это один из ремонтных киберов начал заваривать швы. Все, ловушка захлопнулась. Дороги назад уже нет.
Я вдруг чувствую, как волосы на затылке встают дыбом, а по спине струится ледяной пот. Во рту сухо, как в песочнице. И пульс в ушах: бух, бух, бух…
И в следующий момент в шлем врывается захлебывающийся истеричный голос Радова:
— «Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…»
Лейтенант судорожно читает молитву, перемежая святые строчки матерными словами. Он дышит тяжело, с присвистом.
— Лейтенант, — зову я в микрофон. Голос предательски дрожит. — Вы меня слышите, Радов?
— Инспектор, — жалобно сипит он, и вдруг как заорет. Я дергаюсь, и отключаю передатчик. В ушах стоит его крик, истошный, нечеловеческий…
Спешу туда, где скрылись оперативники. Второе помещение кажется огромным, едва ли не в два раза больше ангара. Луч фонаря теряется во мраке, не касаясь стен. Пройдя по следам, я неожиданно наталкиваюсь на сидящего на полу бойца. Темная неподвижная фигура, фонарь почему-то погашен.
— Что? — я склоняюсь над ним, пытаясь заглянуть в лицо. Из-за светофильтра шлема ничего не вижу, кроме своего вытянутого отражения с маленьким солнцем на плече. — Где остальные? Где они?
Тот медленно отворачивается, а затем яркий луч его фонаря разрезает темноту там, куда он побоялся идти. И я перестаю дышать…
Метрах в двадцати от нас стоят, выстроившиеся в ровную шеренгу, несколько десятков человек. Совершенно голые, перемазанные чем-то серым, влажно отблескивающим при свете. Они держатся на ровном расстоянии друг от друга, глаза закрыты, а головы задраны вверх. Затем вдруг крайний слева звонко ударяет ладонью соседа по щеке, сосед отвешивает следующему, тот передает дальше, и еще, и еще. И вот волна покатилась, сопровождаясь хлесткими размеренными ударами. Шлеп, шлеп, шлеп… Дойдя до конца, разворачивается в обратную сторону. Шлеп, шлеп… Что это? Игра? Тогда это самая странная игра, какую я когда-либо видел. Странная и бессмысленная в своей жестокости.