Голубева даже не удивила эта последняя подробность о поездке отца, он сгоряча даже воспринял ее как что-то само собой разумеющееся… Он до конца понял в эту минуту самого Кузьму Надеина и не хотел выпустить его из рук. Перед глазами плавал лесной и пастбищный клещ с ветеринарного плаката и даже как будто шевелил осязательными щетинками и челюстями…
– Да! Но следователь-то приезжал по делу об убийстве старика Смоленова и трагической смерти бригадира Ермакова! Помните? Так вот вы и скажите мне, почему это старика Смоленова убили братья Гуменновы, когда улики его касались именно…
Он сорвал голос в удушье.
– Меня?! – взвыл Надеин, клацнув вставными зубами. – Меня, что ли, хотите сказать? Так ведь это оговор! Ого-ово-о-ор то был, в этом и суд тогда разобрался! Враги мои поста-ра-ли…
Голубев встал, поискал глазами кепку. Разговор этот был невыносим, а собеседник мерзок.
– Да вы куда же? – засуетился Надеин. – Куда ж вы-то? Ведь экое дело… Гора с горой… Погодите, я хоть за поллитрой сбегаю по такому слу…
Голубев уже коснулся дверной скобы и, не оборачиваясь, спросил сквозь зубы:
– Где их похоронили тогда?
– Да тут и похоронили, под хутором, на полянке! Поляна большая, там еще собирались главную усадьбу делать! Ну и похоронили!..
Не оборачиваясь, Голубев наклонил голову под низким косяком и резко захлопнул за собой дверь. Ослепнув от яркого дня, он ударился плечом в покосившийся столбик. Калитка завизжала ржаво, а столб хрустнул и повалился. И Голубев долго еще шел боком, словно бы припадая на подбитое крыло и обретая равновесие. Перед глазами все еще мельтешили обрывки плакатов, какие-то свиные и козьи морды, нелепые обрывки фраз: «Эпизоотия – злейший… разводите кроликов!»
Он пошел почему-то не в хутор, а к просторному лугу, к дорожным росстаням. Хотелось побыть одному, собраться с мыслями, поговорить с одинокой осиной при дороге.
Осина стояла на прежнем месте.
Вокруг тонко звенела настоящая сельская тишина, и в этом мире, лишенном привычного городского шума и гама, он, городской человек, вдруг почувствовал себя глухим. Тишина закладывала ему уши, а мир оказался лишенным не только звуков, но и точных названий – были вокруг какие-то деревья, группами и в одиночку по зеленой траве, было множество белых, синих и желтых цветов, пролетела и пискнула даже какая-то анонимная пичуга, но Голубев не знал ни одного цветка в лицо: где тут лютик, где василек, а где мать-и-мачеха… Вокруг были просто деревья, просто цветы и травы, и вообще – природа. Его охватила странная немота, как в старом, неозвученном кино… Пропали слова, его насущный хлеб.
Он стоял в тени, курил и, подняв голову, смотрел на удивительные осиновые листья – мелкие, воздушно-пластинчатые, которые даже в безветрии зыбко трепетали и порывались куда-то. Смотрел на крепкий и прямой ствол – бледно-голубой сверху и черно-морщинистый у корня, и ему вдруг показалось, что в дереве этом и вправду есть нечто тревожное, мученическое – по народным поверьям.
Сигарета обожгла пальцы и затрещала в губах, но он не почувствовал боли.
Из проулка показались какие-то люди, старик со старухой, и он не узнавал их. Потом его окликнули, и он, будто проснувшись, угадал Трофима Касьяныча Веденева и его бабку Ивановну.
– Чего же это, в одиночестве-то? – весело спросил Трофим Касьяныч, снимая с плеча длинную палку. – Припух-то чего? Или, может, на етюды вышел? У нас тут приезжие художники часто сидят под осинкой-то, место им это приглянулось… Тут тебе и луговина с болотцем, и дубняк раскидистый, и горы в отдалении – как на картинке. Виды отсюда завлекательные для них.
– Пошли, пошли! – заторопила его старуха.
– Куда идете, люди? – спросил Голубев, очнувшись, пропустив мимо ушей болтовню старика.
– Свиней гонять, – лениво сказала Ивановна. – Свиней опять управляющий наладил – на ближнюю кукурузу. Не разгонишь, все потравят, проклятые!
– Тоже работа… – кивнул Голубев.
Старик не спешил уходить, мялся.
– Болгарскими-то не угостишь, знакомец? – спросил он.
– Угощу…
Они закурили, и Голубев спросил на всякий случай:
– Говорят, что могила здесь, на выезде, была до войны. С башенкой. Не помните?
Он смотрел на старуху, но выручил его снова Трофим Касьяныч.
– Как жа! – закричал он с неестественной горячностью. – Как жа, была, это верно! Я еще когда скотину прогонял через хутор, так входил с этой стороны! Была, точно!
– Где же она теперь-то?
– Теперь? А вот, на могилке вы, можно сказать, и стоите. Под самой осиной, бугорок-то, аи не видите?
Осина росла на малом, неприметном бугорке, опутав его крутыми, жилистыми корнями.
– Да ведь башенка была, говорят?
– Верно. Была вроде такая башенка со звездой и ограда из планок. Да ограду-то Надеины в войну растаскали на дрова, вот и нету ничего теперь…
Старик вдруг понял по огорченному виду Голубева, что сказал нечто обидное, горькое для него. И поспешил тут же сообщить, что вот совсем недавно, мол, шел в сельсовете разговор об этой могиле и других захоронениях солдат и партизан, погибших в войну в окрестностях хутора.
– Пионеры наши по лесам ходят, так недавно целый самолет нашли, ястребок… И летчика тоже, с документами, – спешил рассказать Трофим Касьяныч, чтобы снять с себя какую-то невольную вину. – А председатель Совета так и сказал! Останки, говорит, надо перенесть сюда, к этому видному месту, и вокруг сосновую рощу посадить. Парк, одним словом! Чтобы как у людей было:
Ежели, говорит, газовые трубы достанем, то и вечный огонь сделаем в этом парке, нехай горит, чтобы никто не забывал…
Голубев слушал и будто не слышал старика.
– А осину, значит, посадил кто-то? – спросил он.
– Осину, сказать, никто не сажал. Сама вымахала. Это я тут бадожок сырой воткнул, а он взял и пустил корни. Земля-то луговая, сырости много…
– Когда же это было?
– Да ежели точно сказать, так сразу посля войны. Я еще скотину пас… Весна вышла как раз дождливая, дорогу в этом месте разъездили обводами и начали уже колесами на могилку доставать. Которое колесо заедет, так и проваливается по ступицу. Рыхло, значит… Ну, я вижу: непорядок. Взял как-то, срубил бадожок подсильный, так, в руку толщиной, да и вкачал его в мякоть, чтобы издали видали, объезжали. Место, мол, непроезжее…
Он глянул на осину снизу вверх, от черного, морщинистого комля до бледно-голубых, мучнистых развилок, сказал задумчиво:
– Ну, и пустила она корни. Ей уже, точно сказать, лет двадцать будет… Бежит время!
Старик вдруг что-то сообразил, о чем-то вспомнил. Недокуренную сигаретку жадно потянул в один, другой захлеб и швырнул под ноги.
– Значит, нашел все ж таки отца? Тут он?
– Говорят, здесь…
– Ишь ты! А я думаю, чего это человек в одиночестве… А оно вон чего…
– Пошли, пошли! – вновь заторопилась Ивановна. – Не до тебя тут!..
Касьяныч поблагодарил Голубева за болгарскую сигаретку, подкинул длинную палку на плечо, и они тронулись краем хутора к ближним посадкам кукурузы.
Осина трепетала на ветру. По желтой, осенней луговине проплывали тени от облаков. Голубев постоял под деревом, глянул вслед удалявшимся старикам и медленно пошел за ними, будто страшась одиночества в этой непривычно звонкой тишине. В кармане нащупал завалявшиеся с первого дня желуди и выбросил, как излишнюю тягость.
Стариков нагнал он на взгорье, где Трофим Касьяныч вздумал вдруг переобуваться. Старик сидел на высоком месте и, скинув брезентовые башмаки, подтягивал сбитые шерстяные чулки грубой домашней вязки. Глянул на подошедшего без всякого удивления, будто так и следовало Голубеву – не отставать от них, и повторил прежнюю свою фразу:
– Бежит время…
Потом повертел головой, так и этак оглядывая заправленный чулок, и, топнув для верности ногой, долго смотрел с высоты в мокрую низинку. Там, в зеленой непролази болотца, среди кустов и зарослей неизвестного Голубеву стрелолиста, тускло поблескивало округлое стеклышко воды. А по краю, в кустах, хрюкало и шевелилось стадо свиней, и на плантации старикам, как видно, не было никакой нужды спешить.