Вот перед тобой агроном, специалист, по виду – интеллигент и семьянин. Он целый день мотался по участкам, не слезал с коня, и дел у него по горло. Пот у него на лбу и под рубахой… Куда ни шло, можно еще поговорить с ним о кукурузе, табаке и севооборотах и, на худой конец, даже о ста листах проданного шифера. Но ведь есть и еще один, не отмеченный в блокноте, пунктик о Грушке Зайченковой… Не изволите ли сказать, мол, как у вас по линии «сознательных женщин», не распутствуете ли вы, уважаемый, здесь, так сказать, без отрыва от производства в свои пятьдесят лет?
Нет, нельзя об этом спрашивать. Если даже это – не досужий вымысел… Об этом нужно разузнать как-то незаметно, со стороны, исподволь. Ч-черт! Грязь все-таки… И какое право у меня, собственно говоря, копаться в личной жизни этого агронома? И что за нужда такая? Только потому, что кто-то написал в газету? А смысл? Где смысл, черт возьми?
– Мне хотелось бы посмотреть поля и… вообще – хозяйство, – сказал Голубев. – Разумеется, так, чтобы не ломать вам графика работы.
– Это уж завтра придется, с утра, – кивнул Белоконь. – Сейчас у меня наряд, а вам нужно определяться.
Есть у нас тут общежитие на три комнатки, в основном для приезжих. Там одна комната свободна, если не возражаете… Да вон и хозяйка идет, сейчас она вас и определит на место.
6
Совхозный двор с заходом солнца оживал. Бригадиры собирались в контору, кто-то уже успел распахнуть двери. Шоферы ставили машины под навес, оттуда слышалось рычание моторов, усталые голоса перекликались около заправки. На скамейке поблизости четверо замазученных слесарей затеяли какой-то спор, и для примирения кто-то выкинул на скамью коробочку со звонкими костяшками домино.
От ворот шла невысокая, округлая и грудастая женщина, в летах, с напряженным, болезненным лицом, в белом, небрежно накинутом платочке. В походке ее, в умении держать голову на отлет и высокой груди, как бы замершей на вдохе, виделась та природная, горделивая стать, которая сама себя не замечает, но заставляет не только мужчин, но и придирчивых в оценке женщин обращать на себя внимание. Она строго и четко ставила ногу в ходьбе, чуть разворачивая носки, и даже ее широкий, мужской шаг не портил легкой, подобранной и какой-то скользящей иноходи. А на бледном, подсушенном тайной хворью лице лучились из-под платка черные и какие-то опасно стригущие глаза.
Ее тотчас же заметили. Те, что забивали козла, разом оборотились к женщине, начали как-то неестественно весело окликать, звать к себе в компанию. Женщина, проходя мимо, тоже кинула им что-то с грубой веселостью.
Из этого короткого обмена любезностями Голубев успел понять, что по двору шла не кто иная, как сама Грушка Зайченкова, – так именно окликали ее мужчины.
Когда подошла она к Белоконю, мужчины под вербой вновь обратились к черным костяшкам, азартно молотя по скамейке, а лицо женщины разом угасло и посуровело, она прикрыла уголком платка свои влажные, чувственные губы, покосилась на стоявшего поблизости незнакомого человека.
– Чего звал, Григорий Андреич?..
Голос был глуховато-заботливый, беспокойный и преданный.
– Человека вот возьми, в угловую. Дня на два, – по-хозяйски, но как-то с мягкостью и встречной, домашней заботливостью сказал Белоконь.
Она опустила голову, рассматривая свои новые, аккуратно сшитые из коричневой кожи чувяки с тесемочной отделкой, шаркнула подошвой по вытолченной, сухой травке.
– Так собирались же печку перекладать?
– Любу тогда возьмешь к себе, – подсказал Белоконь.
– Ну чего же, вам видней, – кивнула женщина покорно. – Там все чисто, прибрано, пускай живет…
– Столовую человеку покажешь и самовар вечером поставь, – напомнил Белоконь и обернулся к Голубеву. – Определяйтесь, а потом, если хотите, поговорим, я буду в конторе.
Голубев пошел за женщиной.
По пути выяснилось, что Агриппина Зайченкова, бывшая звеньевая, с прошлого февраля начала прихварывать и больше не работала в поле. Теперь она сдавала свою хату совхозу под дом приезжих. За это совхоз перекрыл хату и покрасил полы в двух небольших комнатушках. В третьей обитала сама хозяйка.
В прихожей стоял большой комнатный лимон в кадке, ветки разлопушились и обвисли от десятка тяжелых зеленоватых плодов. На подоконнике – телефон, как и положено в гостинице.
Хозяйка показала Голубеву умывальник в углу, за занавеской, и отперла угловую дверь, крашенную густой синей краской, включила электричество.
– Ключ вот сюда кладите, – показала она место над верхним наличником. – Хоть у нас тут и тихо, а лучше запирать двери… Ну, а столовка-то совсем близко, вот как пройдете склады, так и будет налево, там написано.
– А магазин до которого часа? – спросил Голубев.
– До девяти. Поди открыт еще…
Обедать в столовой нынче он не хотел. Лучше было бы пересидеть вечер за чаем, поговорить с хозяйкой и по возможности сократить время командировки. Он сбросил плащ на высокую никелированную спинку кровати и попросил у Агриппины авоську, но выйти так, сразу, ему не удалось. На порожках протопали быстрые, летучие шаги, и в переднюю влетела, запыхавшись и на ходу бормоча какие-то обиженные, запоздало-гневные слова, тонкая, порывистая девушка с неприметным, курносеньким личиком, в странной одежде. На ней был серый, грубый комбинезон мужского покроя, перехваченный широким армейским ремнем со звездой, и высокие резиновые боты, а на голове – зеленая форменная фуражка с лакированным козырьком и дубовыми листьями, эмблемой лесного ведомства. Толстые рыжие косы, непривычные на взгляд горожанина, загнуты по обе стороны калачиками и дрожат… А за лесной девушкой, след в след, явилась еще древняя, сгорбленная старуха, опирающаяся на палку и вся словно пережаренная и усохшая на южном солнце. Лица ее почти не видно было из-под надвинутого платка, хотя она и задирала с усилием голову, стараясь превозмочь ужасную свою горбатость. И в протянутой, жилистой руке держала чайную чашку с отбитым краем.
Девушка порывисто и раздраженно повернула ключ в ближней двери и скрылась, а старуха остановилась у порога, нюхая лимон, и окликнула хозяйку.
– Выдь-ка на час, Груня… – густым и вроде бы даже прокуренным голосом заговорила она. – Я это – за накваской к тебе. Може, есть у тебя кислое молоко либо кихвир этот проклятый, а то пошла я в магазин, так у них, идолов, как раз нету, чтоб их собаки разорвали!
Голубев насторожился от этих веселых слов, а хозяйка, как и следует, приняла чашку и с тревогой глянула на дверь, за которой скрылась девушка.
– Кефир найду… А чего это с Любой-то? Опять, что ли?
– А то чего ж! Опять этот Гентий, мать-ть его… – тут старуха грохнула такими словами, что Голубев в страхе прирос к притолоке и начал исподволь краснеть. – Опять этот конь с горы присыкался к девке!
Старуха затрясла от ярости головой и закатила такую невиданную цепь ругательских слов, что Голубев содрогнулся от внутреннего хохота.
Хозяйка зарделась, опуская глаза:
– Ой, да замолчи ты, Ивановна, ради бога! Чего уж ты ругаешься этак страшно! Хуже иного пьяницы, рази можно!
Старуха через силу задирала голову, стучала палкой о пол:
– Чего-о?
– Да ругаешься-то, прямо… Страшно!
– Да господь с тобой, Грушка, когда ж это я ругалась-то? – удивилась старуха. – Чего зря-то грех на душу берешь, шалава проклятая?
– Помолчи, помолчи уж, ради бога… – Агриппина скрылась на кухне, звякнула там посудой.
– Чего ж ты брешешь-то, Грушка? – гудела ей вслед старуха. – По соседски-то, да на старого человека? Я, конечно, нервенная теперь стала, но так чтобы дурное слово какое… Нет уж, чего не было, того не выдумывай, Грушка!.. Это ж надо? – покосилась она в сторону незнакомого человека.
Агриппина вынесла ей накваску, а старуха отвела протянутую руку и зачем-то заглянула через порог, в хозяйкину комнату, перекрестилась:
– Сказали, будто печь перекладать будешь?