– Это как же?
– Да так вот. Когда выпорют, то надо штаны обратно натянуть и кланяться на все четыре стороны: спасибо, мол, дорогие соседи, за науку и доброе внушение.
– Странно. Не всякий ведь стал бы благодарить? Да кланяться?
– А ежели не поклонится, так опять порют.
– Радикально! – захохотал Голубев. – Средневековье!
– Може, оно и так. Но суд-то царский, он аж в окружной станице был, и деньги стребовал с правого и виноватого, вот люди сами и управлялись. Я-то уж, конечно, этого не захватила, токо слышала про эти глупые порядки.
– Та-ак… Ну, а кличка-то у него откуда? Странная такая кличка.
– У Кузьмы-то?
– Да. «На горбу черти»… Старик один сказал мне.
– Да ведь придумать надо! То же самое, любил в молодых годах кошек с собаками стравливать. Кинет кота из-под полы на кобеля, а собаки у нас тут водились раньше страшенные. Кобель на кота, а кот – либо на плетень, либо на яблоню… Ну, это его, значит, и надоумило. «Чего мол, они будут делать, ежели их стравить на ровном месте?» Взял двух черных кошек, посадил в мешок и понес на выгон, за хутор. На свободу, значит. А у соседа здоровенные охотничьи собаки были, с длинными ушами, вот он их и поманил за собой…
Она долго молчала, подперев щеку ладонью, словно припоминая что-то, а Голубев терпеливо ждал, отодвинув от себя пустой стакан. Он явственно представлял эту давнюю картину: открытый, жаркий выгон за хутором, стрекотание цикад и человека с мешком на лугу, в окружении беснующихся псов…
– Ну и – как же?
– Да вот и получилось… Выкинул он, значит, кошек-то, а собаки с ревом – на них! – хозяйка распрямилась и даже руками всплеснула в этом месте. – Коты – туда, сюда, а деваться некуда! Во мгновение это все произошло, Кузьма ничего уж не мог сообразить, как они на него полезли. Как оглашенные, да с ревом, с мяуканьем, взлетели ему на самый затылок, когтями вцепились. Горбатые, как черти, и хвосты трубой! А собачня – на дыбки, да давай Кузю рвать!
– Прямо – не придумаешь! – хохотал Голубев.
– Да ведь беда какая! Человек же! Он котов-то сдирает с загривка, а они еще пуще когти запускают! Глаза ему кровью застелило, ничего уж не видит… Тут он уж давай бечь, обратно сюда, к людям, В хуторе уж насилу его отбили…
– Это когда же было-то?. – поинтересовался Голубев, икая от смеха.
– Да году в двадцать восьмом али девятом, ему уж лет двадцать было в ту пору, дураку. Он уж начал тогда за моей матерью ухаживать, Тоже в женихи набивался, выродок!
Она облокотилась на стол и медленно, утомленно отвела упавшую прядь за ухо. Задумалась и загрустила сама с собой, не замечая собеседника. И еще заметнее осунулось ее лицо с темными подпалинами у глаз.
– Мать-то у меня в девках, говорят, ладной была… – вспоминала она. – И пела голосисто, и в руках у нее все горело прям-таки, да ведь не зря говорят, мол, не родись красивой, а родись счастливой. Счастья-то ей выпало толечко с одну воробьиную ночь..!
И вздохнула еще глубже, с задавленностью, и приумолкла хозяйка. И в глазах было что-то такое, будто она прощения выпрашивала. Вот, мол, разговорилась я по глупости, по бабьему обычаю, а и говорить-то дальше не о чем. Так уж оно выходит всегда – начнешь о веселом да смешном рассказывать, а жизнь-то, она не игрушка. Конец-то выходит совсем другой, и другого-то незнакомому человеку так просто не расскажешь… Потому что не рассказы тут, одни жалобы пойдут, а кому охота чужие жалобы слушать?
Она молчала, тихо водила загорелой, чуть дрожавшей ладонью по скатерти, будто разглаживала складочки. Потом решилась все же, сказала со вздохом:
– Вы вот ездите, жизнь со всех сторон оглядываете, и небось думать вам приходится обо всем, что на свете делается, так вот вас бы и спросить: отчего это у иных добрых-то людей мучениев столько? Чего это с них судьба так спрашивает – вроде как за всех доразу?
Чем они так-то уж провинились?
Голубев склонил голову и тоже вздохнул, выжидая. Он чувствовал, что женщина все-таки разговорится и обо всем расскажет, потому что минута подошла такая, когда надо ей как-то высвободить душу. Хотя бы и перед чужим человеком.
– Закурить можно? – спросил он.
– Курите, у нас уж и иконок давно нету…
– Спасибо.
Он поблагодарил ее коротко и смущенно, поблагодарил не только за пустячное разрешение курить, не и за то доверие к нему, которое оказывала хозяйка своей откровенностью.
– Пошло у матери моей все неладно, так, что хуже и не придумаешь, – рассказывала она. – С женихом-то она сошлась без венца, потому что уж в комсомоле к этому времени была, не побоялась. А на выборе у нее Прокофий Ермаков, значит, был… отец мой! Ну и вот, проходит какое-то время, а все не может Кузьма-кошкодав этой обиды простить, волком на них смотрит и все под Прокофия копает…
Хозяйка снова умолкла. Голубев жадно затягивался болгарской сигаретой, ждал.
– Тоже – жили тогда, как подумаешь, страшно делается! Семнадцать душ в одном дому… – очнулась она. – Матери от золовок, говорит, никакого спасения не было! Дома – золовки с деверьями, на улице – Кузя этот проклятый, того и гляди, ворота дегтем обмарает…
А как вошли в колхоз, так Прокофий бригаду начал водить на корчевки, такое было ему задание. Земли-то у нас тут мало, одни кулиги в лесу. Ермаково поле тут, а Ильченковых за балкой, а Руденковых – за волчьим логом. И начали промеж кулигами вырубать лес, чтобы вскорости машинам разворот дать… На пожоге у нас и картошка тут хорошо родила… Забродин, председатель приезжий, самых крепких казаков на это отрядил и флаг им дал переходящий, чтобы поспешали… Ну, и как-то там вышло, что упала кислица обхватная на Прокофия, отца мово…
– На рубке? – подался Голубев к Агриппине.
– На рубке, само собой. Кислица-то в подлеске стояла, густота кругом. А только посля, когда подбежали к тому пню, то и видят, что кислица не по наклону шла, чуть в сторону. Это уж дедушка Смоленое определил. Он аж с турецкой войны Георгия имел, наводчиком при пушке там состоял и глазом понимал эти все нивелиры… «Кто, – говорит, – тут был?» А никого будто и не было, кажный открещивается. А вечером он перевстрел мать да и говорит: «Вроде, мол, Кузьма Надеин в том подлеске шурудился. Глаза, говорит, конечно, могут и подвести по старости, но вроде бы он!»
– Уточнили это? – спросил Голубев.
– Да как же это уточнишь, когда той же ночью и дедушку тоже… Колом оглушили, а человек-то старый.
– Той же ночью?
– Да я-то не знаю, а мать говорила, что как шел он от нее, так и до порога не дотянул. Двух шагов, может, и не хватило…
– А этих-то хоть нашли? – заволновался Голубев.
– Нашли, нашли, как же! Гуменновы братаны, Никифор да Ванька-младший, друзьяки Кузины… Токо это уж не сразу. Они опосля еще двух, присланных из Ростова следователей постреляли, ну и попались на этом…
Размотался клубок-то спустя время.
– Ну и как же с Надеиным-то? Он-то с братьями дружбу водил, а почему уцелел?
– Да он-то с ими не то что дружбу, а и самогон чуть не каждую ночь глушил, проклятый! И мать мою об этом на суде спрашивали. А как вину-то докажешь? У него, как у хитрой лисы, в каждой норе по три отнорка, его и десятью толкачами в одной ступе не утолчешь! Он и на них, оказывается, писал в те поры, куда следовает, бумаги припас. А в тот вечер, когда дедушку Смоленова порешили, так он в Совете как раз сидел, на виду у всех!..
– Н-да.. – Голубев закурил снова. – Ничего не скажешь. Алиби…
– Вот так-то, милый, – еще раз вздохнула хозяйка. – Размотался клубок весь, до конца, только матери моей с той поры во вдовах пришлось ходить, и я как раз в эту осень у нее родилась, без отца уж… Так без отца и выросла…
Возникла минутная тишина, и Голубев вдруг очнулся, уяснил что-то важное для себя.
– Вы? Родились? Это в каком же году? – жадно спросил он.
– Да в тридцать первом уж я родилась-то, – сказала Агриппина и рукой провела от лба до подбородка, будто снимая невидимую паутину. – В тридцать первом…