– Стало, волю-то мне истерять?! – повторил Иванка дрогнувшим, приглушенным голосом.
– И то тебе во спасение, сыне. Волей ты себя загубил, неволей спасешься.
– Врешь ты, пес! – крикнул в исступлении Иванка.
Крик его всколыхнул огоньки лампад, и они испуганно замигали и закачали коптящими тихими язычками. Макарий тревожно вскочил с кресла.
– Крикни людей, – приказал он служке.
Иванка оглянулся. Из горницы было две двери: одна назад, во двор, полный народа, другая за спиной Макария, рядом с оконцем, вела куда-то в глубину дома. Медлить было нельзя. Иванка прыгнул, ткнул владыку в живот головой, свалил и, перескочив через него, кинулся к оконцу, затянутому пузырем, продавил пузырь, выскочил в сад и помчался по целине, проваливаясь в глубокий снег.
Избитый, искусанный собаками, с вывихнутой ногой, Иванка лежал в подвале архиепископского дома на прелой соломе. На шее его был надет железный ошейник, которым он был прикован к сырой стене.
Иванка припомнил множество разных рассказов о людях, промучившихся целую жизнь в таких беспросветных темницах. «Ужли ж тут сопрею? Лучше с голоду сдохнуть!» – решил он.
В послушнике, приставленном в подвал приносить пищу, Иванка узнал своего «крестного» – великана Афоню, окрестившего его каменным навязнем по голове, когда он украл коня.
Иванка не прикасался к квасу и хлебу, которые приносил Афоня.
– Заморить себя хочешь? – спросил Афоня.
– Тебе что? Хочу! – огрызнулся Иванка.
– Грех какой! Душа сразу в пекло пойдет к сатане. За сей грех у бога прощенья нет.
– А ты почем знаешь?! – спросил Иванка.
– Умных слушаю, то и знаю, – простодушно ответил великан.
На другой день к Иванке в подвал вместо Афони вошел монастырский конюшенный старец Пахомий, которому рассказал Афоня об архиепископском узнике.
Старец сел на солому возле Иванки и широкой рукой ласково провел по его волосам. Иванке стало больно и радостно от нежданной ласки, и он, жалея себя, как ребенок, заплакал, уткнувшись в подрясник Пахомия, пропахший щами и конским потом.
– Дурачок, дурачок, – сказал старец, – чего ты надумал?! После смерти воля не надобна… Ты, дурачок, силы копи, а истеряешь силу – и гибель тебе в неволе. Воеводскому сыну за всех отплатить – не коней воровать. Тут тебе всякий поможет в твоей беде.
– Не буду холопом. Во гроб лучше! – упрямо сказал Иванка сквозь слезы.
– Повинись перед владыкой, смирись, умоли прощенья. Епитимью наложит – прими, свет, поклоны бей, от цепи тебе бы избавиться да сил накопить… Скажи владыке, что всяку работу станешь справлять, – шептал старец.
– А после? – спросил шепотом Иванка.
– Только бы с цепи вырваться, свет, а там видно будет… – шепнул старец.
Иванка сдался и стал принимать пищу.
Однако его по-прежнему держали в подвале, и прошло с неделю, пока его привели к владыке. Иванка упал в ноги и просил прощенья за дерзость, соглашаясь на всякую работу, горько каясь.
Архиепископский келарь назначил его чистить конюшни. Афоня стал каждый день выводить Иванку на работу и в церковь, а все остальное время сидел он опять на цепи за решеткой в подвале…
Шел великий пост с долгими церковными службами, и Иванка часами лежал ниц на полу церкви, распростершись в земном поклоне… Архиепископ Макарий заметил его молитвы и указал снять ошейник. Иванка стал еще усерднее работать и молиться…
Истома не мог опомниться от внезапной беды. Он смирился с мыслью о том, что до смерти останется сам в холопах при свечной лавке. Что ему было нужно на старость? Теплый угол, кусок хлеба для себя и ребят, на лето лоскут холстины, на зиму шкуру овчины.
Как раз в эту пору пришла новая весть от пропавшего было Первушки, который писал, что живет в чести, в довольстве, что сыт, одет и любим самым набольшим изо всех московских бояр и что, бог даст, вскорости обзаведется своим домом… Но даже эта отрадная весть от старшего сына не могла утешить безысходного горя Истомы. Он не спал ночи, лежа на лавке с открытыми глазами, вздыхал, ворочался, кашлял, и ему такими же вздохами, таким же кашлем отвечала с печки бабка Ариша, которая больше отца жалела Иванку и убивалась его несчастной судьбой.
– Не мог, вишь, вступиться за малого перед владыкой? Да я его из пытошной башни вызволила! – ворчала бабка. – А он и враз оробе-ел! У-у, пентюх! Чего сидишь дома? Беги, вызволяй!
И убитый горем Истома пришел к Мошницыну. Кузнец уже слышал о несчастье, постигшем Иванку, и сердечно встретил калеку-отца.
– За Аленкину честь помстился Иванка. Я ему пособить повинен. Да как пособить – не ведаю. Грамотеев надо спрошать. Поди ты к Томиле Слепому. Он скажет, что деять, а скажет, – расходы случатся, посулы надобны, – то будет моя забота, не поскуплюсь.
В ответ на благодарность Истомы кузнец признался:
– Аленка плачет по нем. – И вдруг спохватился: – В доме жил, и привыкла к нему. Якуне с Аленкой как брат он. Якуня тоже печалуется о нем. Намедни мне бает: «Бачка, повинны мы вызволить звонарева Ивана…» И я говорю: «Повинны, Якуня…» Сходи ко Слепому, пусть он наставит, что деять.
Истома заковылял к Томиле.
– Царское Уложение новое чли на торгах – слыхал? За кощунственное смятение во храме Иванке беда. Тяжела монастырская неволя – то же холопство, да то ему лучшая доля ныне, – сказал Томила.
– Да разве смятенье чинил во храме Иванка? Всем ведомо, что Василий Собакин в церковь лез ради глума, – возразил Истома.
– С сильными бороться, с богатыми судиться втуне, – ответил Томила. – Мы с тобой обкричимся, и нас никто не услышит – глотка у нас простая, а у богатого язык серебрян, гортань золотая – его и слышно сильным мира сего…
– Как же быть мне, Томила Иваныч? Ужели пропадать Иванке?! – воскликнул звонарь, отчаявшись услышать утешительное слово.
– Есть друг у меня Гаврила Левонтьич. Он любит Ивана. К нему я схожу, потолкую. Ум хорошо, два – лучше, – пообещал летописец. – Иди, отец, мы к тебе сами придем, коли доброе что умыслим.
И возвращаясь домой, звонарь сетовал, что никто не хочет помочь в самое тяжелое время.
Стуча костылем, поднялся он на паперть и с тяжелым вздохом распахнул дверь сторожки… Навстречу ему со скамьи поднялась Аленка. Близко взглянув ей в глаза, Истома увидел в них ту же тоску, какая замучила и его самого. Звонарь обнял ее и уронил костыль.