Захарка бы кинулся на него, но в это время мимо шел Шемшаков, и, не желая при нем заводить уличную драку, Захарка смирился.
Они разошлись врагами.
Через несколько дней после этого Васька Собакин приехал ко всенощной в Пароменскую церковь и уехал спаленный. На другой день после того церковный староста Шемшаков объявил прихожанам о воеводском приказе сыскать безобразника, учинившего шум и смятение во храме.
– Васька Собакин чинил смятенье! – выкрикнули в ответ из толпы прихожан.
И никто не назвал имени посадского паренька, отомстившего Ваське.
Иванка в этот раз был в толпе прихожан, близ Захарки. Захарка встретился с ним глазами. Иванка отвел взгляд. Выходя из церкви, Захарка нагнал его и шепнул:
– Не бойся, Иван. Ино бывает, что меж собой подеремся, а в этаком деле никто не выдаст. Только сам уж держись.
– Молчи, дурак! – в ответ прошептал Иванка, боязливо взглянув на дьячка, который случился рядом.
Захарка понял, что он не ошибся…
В тот же день Захарка пришел к Шемшакову.
– Филипп Липатыч, я знаю, кто шум учинил во храме, – сказал он.
Все чаще, спускаясь со звонницы, Истома не мог сдержать стона и бессильно садился среди лестницы…
Слыхавший не раз о целительных свойствах крещенских купаний, он решился в крещение нырнуть в прорубь… Ноги горели так, словно попали не в ледяную воду, а снова подверглись пытке огнем. На другой день звонарь уж совсем не мог подняться на колокольню, не то что звонить во все колокола, для чего были нужны здоровью ноги…
– Знать, недостоин чудесного исцеленья! – сказал ему поп на исповеди. – Бог грехи наши видит и помыслы ведает.
Истома послал Иванку на торг за Томилой Слепым и просил подьячего написать челобитье владыке о более легкой службе, потому что, лишившись здоровья и ног, он не может подниматься на звонницу.
Томила прочел Истоме челобитье, написанное по его просьбе. Истома слушал и, казалось, в первый раз за все годы лицом к лицу встретил свою жизнь. Всю боль неудач и бед собрал Томила на одном небольшом листе. Суровое бородатое лицо челобитчика искривила сладкая жалость к себе самому, волосатые щеки его были мокры от слез…
– Отколь же ты в сердце моем увидел, чего я и сам не знал? Где ты слова такие сыскал – ведь жемчуг слова! – воскликнул Истома.
По губам Томилы скользнула улыбка, но он тотчас же скрыл ее, боясь оскорбить человеческое горе.
– Кабы владыка Макарий тот «жемчуг» узнал да умилился сердцем, то я бы почел писание свое не пустым суесловьем, – скромно сказал Томила.
Через несколько дней после «пожара» в карманах Васьки Собакина Истому вместе с Иванкой вызвали к архиепископу. У Иванки зачесались разом все те места, по которым порют…
– По какой нужде кличут? – спросил Истома посланца-монаха.
Тот не ответил.
– Драть меня станут за Ваську Собакина, – прошептал Иванка отцу, – а тебя – любоваться, видно, на сына…
Молодой и сытый, приветливый служка вышел из архиепископской двери и кликнул Иванку с отцом ко владыке.
Они вошли в просторный тихий покой. Владыка Макарий сидел в кресле. От лампад пахло маслом.
Отец и сын, по обычаю, прежде всего подошли под благословение и поцеловали владычнюю руку.
– Челобитье твое я читал, и господь в своей милости указал мне, что с тобой деять, – сказал Макарий Истоме, и оба – отец и сын – облегченно вздохнули, слыша, что речь идет не о Собакине.
– Сказываешь ты… Как тебя звать-то? – переспросил владыка.
– Истомка, святой отец, – поклонившись, ответил звонарь.
– Сказываешь, Истома, что звонарить не можешь, что силу ты потерял… Вина твоя, что в кабаке воровские слова молвил. Стало, сам ты виноват и в убожестве своем, да коли простил тебя государь, то и господь простит.
Истома упал в ноги владыке и поклонился.
– А есть у тебя сын, – продолжал Макарий. – И о том сыне вместе речь: ведаешь ты, звонарь, что кощунствует он, творит неподобное…
Иванка покраснел.
– Сказывают, на святках харями торговал, озорничал, а ныне еще воеводского сына обидел… – продолжал Макарий.
– Васька Собакин-сын сам обидел сколь!.. – перебил Иванка и покраснел еще больше, поняв, что выдал себя головой.
– Помолчи, – оборвал Макарий, – за такую вину надо послать тебя к воеводе в съезжую избу. Там бы тебя расспросили про шум и смятение в храме божьем, под пытку поставили б…
– Смилуйся над малым, владыко! – воскликнул Истома и грохнулся лбом об пол.
– Смиловался, – торжественно объявил Макарий, – не пошлю к воеводе.
Иванка стал на колени рядом с отцом.
– А твоего, звонарь, проедено непротив[130] порядной записи семнадцать с алтыном рублев, – продолжал Макарий. – И коли я пущу тебя на легкое дело, то храму шкота[131] . Что церкви должен, то богу должен! А сказано в Писании – «божие богу». Мыслил я за тот долг в трудники церкви божией сына в место твое поверстать, да молод. Против тебя куда ему так звонарить, да к тому же он озорник и тебе от него беда. И я ныне так рассудил: из храма я долговую запись твою возьму и станем тебя писать ныне за Троицким домом, сторожем свечной лавки.
– Спаси бог, владыко! – воскликнул Истома, кланяясь в землю, хотя посул Макария превращал его из гулящего, вольного человека в невольника и холопа. Но куда ему, калеке, была теперь воля! «Воля без крова хуже неволи, – подумал Истома. – Был бы Иванка волен…»
– Ан малый твой, – продолжал владыка, – глум учинил во храме, скоморошье кощунство, народу смятение и нарушение молитвы… Того ради по Уложению государя нашего Алексея Михайловича повинен он страшному наказанию. И я, жалеючи его, христиански беру его за Троицкий дом и пишу в свои люди, тогда и ответ передо мною, а в наказание за глум я перво его в монастырь пошлю для покаяния и молитвы.
Иванка насторожился.
– Как то, владыка, за Троицкий дом напишешь? В холопья? – спросил он в волнении.
– В трудники монастырские.
– Волю, стало, мне потерять? – вскочив с колен, воскликнул Иванка.
– Волк-то вон на воле, да воет доволе! – ответил владыка. – Неразумного воля губит. Что тебе в ней? Над всеми господня воля, и все мы рабы божие…