– Чего-о-о?.. – покраснев, с налившимися на лбу жилами грозно переспросил Хованский. – Ты жарт[196] мне брось!..
– Кой там жарт! Что ты, право, Иван Никитич! За тем и к тебе прискакал, торопился: был на Соборе. В Москве непокой, по городам, вишь, слухи худые, из Смоленска намедни вести да, слышь, от Литвы… Сказывают, Литва самозванца готовит, – прошептал Алферьев, склонясь к уху Хованского. – Мол, псковичи на рожон не полезут, а тебе бы заставы поставить, дороги отнять, не пускать псковитян по иным городам с вестями, а выборные приедут и сговорят их к добру.
– А коли псковитяне да сами полезут?!
– Патриарх Иосиф да князь Черкасский сказывали Собору: мол, не полезут воры сами на драку, а крови прольем, то и сами полезут и худо будет – прослышат паны, что смута крепка, и придут на подмогу ворам…
Хованский вскочил со скамьи и ходил по келье.
– А коль все же полезут на драку да не схотят уговоров слушать?! – спросил он.
– Знать, надо будет снова в Москву писать к государю, – сказал Алферьев, – а ныне крепок наказ – на приступ не лезти.
– С дороги ты, чаю, устал, тезка. Иди, там монахи найдут тебе келейку. Скажешь, мол, свойственник мне. Утре придешь мне еще расскажешь.
Отпустив Алферьева, боярин вызвал к себе Ордина-Нащекина, бывшего в стане.
– Я сам к тебе шел, боярин, – сказал окольничий, – вести изо Пскова: прибег ко мне верный мой человек, псковский стрелец. Сказывает – шатость между воров. В Земской избе раздоры. Пущий заводчик Гаврилка с иными вздорит. Гаврилка-вор мнит крестьян подымать да поместья жечь. Стрельцов с полета из города выслать мутить мужиков на дворян да дороги у нас отымать… Первушка, боярина Милославского человек, вести шлет, что большие посадские и дворяне к повинному челобитью приписи в Земской избе тайно собирают и там-де заводчикам невдомек искать. А приписей набралось с пятьдесят разных чинов людей. А старого приказу стрельцы и дворяне, коль ты, боярин, на стены полезешь, сильно стоять не станут и на стены пустят…
– Молчал бы лучше уж мне!.. – досадливо оборвал боярин.
Ордин-Нащекин удивленно умолк.
– Чего же я неладно сказал? – спросил он.
– Все ладно… Да на стены не велит лезть Москва. Вишь, перины устрашились загадить, коли мы тут из пушек пальнем… Литовского рубежа страшатся да позапрошлого года в Москве никак не забудут – Траханиотова да Назарья Чистого…
– А коли сами на нас псковитяне полезут? – спросил Афанасий Лаврентьич.
– Сами полезут, то нам не стоять без дела. В три дня гиль задавили бы, а там с мужиками короткое дело, покуда они из деревенек в большой скоп не сошлись, – горячо ответил Ордин-Нащекин. – Не то пойдут, как с Богданом Хмельницким против польской-то шляхты[197] … Экое море, гляди, разбушуется, и в год не уймешь!
– По ухватке видать – Гаврилка и метит в Богданы: города и уезды чает поднять на дворян. Тут такое пойдет, что Болотникова Ивашку припомним. Тогда и в Москве бояре натерпятся страху.
– Им из Москвы далече: на Ивана Великого влезут, глядят – не видать. Стало, мыслят, и нет ничего, дескать, уладим! Ты, мол, боярин, под стены пришел, стой болваном. Попы приедут – уймут!.. – возмущался Хованский. – То холопья боярские, то попы бунтовщиков унимают, а боярин Хованский с целою ратью невесть для чего пришел!.. Срамно мне, Афанасий Лаврентьич! А все ты, все ты меня зазывал! Мол, Гаврилки-Томилки сидеть на коне не могут и саблю, вишь, на смех берут. Ан на деле-то их бояре страшатся. Нам бы их, как клопов на стене, пальцем мять, а к ним Земский собор архиереев в послах посылает… Ты, мол, боярин, им шапку скинь, поклонись! Такой срамотищи во веки веков не бывало…
– Да я, боярин… – начал Ордин-Нащекин.
– Бя-бя-бя!.. – перебил со злостью Хованский. – «Туды в монастырь войска, сюды в монастырь войска, посередке дорожки поставим острожки…» Эх ты!.. Вот тебе и в три дня задавили!.. Хвастун! Кабы не ты, я бы сраму такого не знал, сидел бы в Москве, честный род не порочил…
– Слышь, боярин, я на медведя ходить горазд. Страсть каков я охоч до медвежьей забавы. В берлогу не лазил, а в жизни своей двадцать двух медведей заколол. Что зима, то медведь либо два! – сказал вдруг окольничий.
– Ты к чему?
– Он сам из берлоги вылазит да на рогатину брюхом… Пропорется и без хлопот – из берлоги тащить не надо…
– Мыслишь, сами полезут? – с надеждой спросил боярин.
– Есть у меня человек надежен. Во Псков пошлю его назад воротиться. В стенах и еще есть люди: в Земской избе у заводчиков свой человек – дворянин Иван Чиркин; дворяне, из больших посадских верные люди, владыка Макарий…
– Постой, – перебил боярин, – а когда бы нам стало ведомо, что псковитяне ладят с Литвой сговориться, как ты мыслишь, нам лезти б тогда на стены?
– Такому, боярин, и быть невозможно! – воскликнул Ордин-Нащекин. – Сколь ни мутятся, а ныне случись, что литва или шведы нагрянут, то Псков их не впустит: старух и детей на стены поставят. Покуда всех не побьют, станут биться…
– Ну-ну, не в обиду тебе слово молвил про город ваш… – спохватился боярин. – А заводчики мятежу, те в Литву могут письма писать? Хоть Гаврила Демидов, да Мишка, да… как его там…
– Мыслю, боярин, и те не могут, – возразил дворянин.
– А коли нынче нам скажет лазутчик, что Гаврила Демидов письмо писал за рубеж об приходе литовского войска, как мыслишь – тогда добывати нам стен? – выпытывал у дворянина Хованский.
– Тогда добывать, боярин, и нечего ждать из Москвы указа, – сдался Ордин-Нащекин. – Надо тогда поспешать, пока изменщики не поспели в стены литовское войско впустить.
– И я так-то мыслю. Зови своего лазутчика, – с живостью заключил Хованский.
Рано утром, объехав все городские ворота и разузнав, что творилось ночью и на рассвете вокруг города, Гаврила возвращался домой, чтобы хоть ненадолго остаться наедине с собою самим. Он знал, что дела Всегородней избы опять не дадут ему ни минуты покоя: с утра пойдут крики и споры, укоры за самочинную посылку стрельцов и оружья на помощь крестьянам, допрос двоих перебежчиков, пойманных ночью, когда хотели они спуститься за городскую стену, слезы стрельчих, овдовевших за эту ночь, когда трое стрельцов погибли в разведке…