Не скажу, что разговор мне пришелся по душе. Воспитанный на черном и белом, я не признавал компромиссов, и это была не только моя личная беда. Большинство из нас лишь теперь начинает избавляться от прямолинейности, что завела нас в тупик не в одном нравственном плане…
Кожей, внутренностями я улавливал, чувствовал правоту Мишеля Потье, но принять его правду не мог. Хоть убей!
Пожалуй, от крупных разногласий нас спасло то, что мы прибыли на место, и Мишель минут двадцать кружил по узким улочкам поселка, пока нашел местечко для парковки у ресторана под названием «Сломанная лыжа», что подтверждалось натуральной сломанной лыжей «Кнайсл», укрепленной над входом.
– Это как раз то, что нам нужно, – радостно произнес Мишель. – Тут мы и поужинаем, если не возражаете. Впрочем, стоянка возможна лишь с непременным условием принятия пищи в этом уютном заведении, я бывал здесь и пробовал кухню, вполне прилично…
Да, Мишель Потье, как выяснилось, знал толк не в одних химических препаратах. Легкий и гибкий, с отлично накачанными ногами, позволявшими ему мячиком скакать на «стиральной доске», как окрестили мы участок склона длиною метров в двести, где ветер намел параллельно идущие друг другу на расстоянии метра высокие валы и где я поначалу осторожничал, дугами преодолевая препятствия. Мишель же катался с такой самозабвенной лихостью, что я невольно испытал к нему чувство искреннего восхищения.
Я шел за ним как привязанный, но когда гора провалилась вниз почти 90-градусным уклоном, правда, закатанным и зачищенным ретраками до чистоты полированного стола, отстал. Меня к тому же беспокоило правое крепление: только почти до упора вывернув стопорный винт переднего «маркера», нам удалось втиснуть ботинок. Опасения были не напрасными – свалиться на скорости, потеряв лыжу, было равносильно получению серьезной травмы – хорошо, если не перелом.
Но постепенно Мишель своим азартом захватил меня, я все реже впивался взглядом в крепление, а все ближе держался за лидером, почти настигал его. Но в последний момент, когда я готов был выскочить вперед, каким-то неуловимым финтом Мишель умудрялся резко увеличить скорость, и только белый, клубящийся «хвост» снега хлестал меня по ногам и бил в лицо снежной крупкой.
…Вечером мы обедали в «Сломанной лыже», где при входе нужно было снимать обувь, и мы ступали в шерстяных носках по высокому и мягкому ковру и нашли местечко у трещавшего и стрелявшего камина и еду – незамысловатую, главным блюдом которой был знаменитый швейцарский фондю на раскаленной сковороде. Я поначалу отнесся к этой огнедышащей пузырящейся массе с опаской, но Мишель показал, что бояться нечего, и блюдо мне понравилось, потому что там было много швейцарского сыра и специй, и все время хотелось запивать густым красным вином, и голова вскоре стала легкой, и весь мир был твоим.
Дорога в Женеву промелькнула незаметно, мы болтали, почти не умолкая, и темы получались самые разные: мы говорили о лыжах и француженках, комментировали последние шаги Белого дома и президента Рейгана – он одинаково не нравился нам обоим; потом Мишель объяснял, почему он холостяк, и я кивал в знак согласия головой, а сам вспоминал свою Натали и рассказывал ему, как похитил ее в Карпатах из-под носа у слишком самоуверенного парня, и Мишель одобрительно кивал головой. Из стереодинамиков накатывался вал за валом симфоджаз, и все было прекрасно, лучше не бывает, и ты понимал, что жизнь действительно замечательна.
Мы простились у «Интернационаля», Мишель Потье обнял меня, и мы прижались друг к другу, точно были знакомы тысячу лет.
– Будешь в Женеве, непременно звони, – сказал Мишель.
– А ты, когда в Москву заедешь, дай знать, я примчусь и увезу тебя в Киев, а ежели зимой – завалимся в Карпаты, в Славское! Там у меня есть собственное шале – у самого подъемника, ты оценишь, что это такое!
– Вот что, Олех, – разом меняя тон, тихо, без только что плескавшихся эмоций, сказал Мишель Потье, – я, кажется, близок к фантастическому открытию. Если подтвердится моя версия, то я смогу стопроцентно доказывать, принимал ли человек когда-либо – даже через двадцать лет! – наркотики, допинги или нет. Это, поверь, будет переворотом в мировой науке! И нужен для этого будет всего-навсего один-единственный человеческий волосок…
– Что ж ты молчал, Мишель!
– Я сказал тебе первому и верю, что ты будешь помнить об этом и никому не расскажешь, пока не разрешу, да?
– Да, Мишель, хотя ты поставил меня в тяжелое положение. Ведь я газетчик, а это такая потрясающая сенсация!
– Для меня она может обернуться смертью…
– Ты шутишь, Мишель!
– Увы, я знаю, с чем и с кем имею дело. Но не отступлюсь от своего, чего бы это мне не стоило. Прощай, Олех, мне было тепло (он так и сказал – тепло) с тобой и жаль, что ты живешь так далеко. Ежели что понадобится…
Я обернулся в дверях и проводил взглядом красные габаритные огни потьевского «Рено», и мне почудилось, что Мишель тоже обернулся и смотрит назад и машет мне рукой.
«Счастья и удачи тебе, Мишель!» – суеверно пожелал я ему про себя.
В номере разрывался звонок.
– Где ты пропал? – прорвался голос Гаврюшкина. – Забредай-ка, я в нашем торгпредстве бутылку взял.
– Извини, устал смертельно. Ноги не держат. Спать буду.
– Как знаешь, вольному воля… А закуся у тебя нет? – поинтересовался он напоследок – в этом был он весь, Гаврюшкин, страстный любитель выпить на шару, то есть за чужой счет. Что это с ним стряслось – приглашает на водку? Видать, поход на рынок уцененных товаров выкрутился успешным. Ну, да бог с ним…
– Сухой корочки не сыскать…
10
Я потерял счет времени с тех пор, как мы возвратились в Лондон.
Утро в комнате с наглухо задраенными окнами, без часов и телевизора, где время тонуло в вязкой, как смола, тишине, куда не проникали посторонние звуки, определялось появлением Кэт, приносившей завтрак.
Она молча, не глядя на меня, расставляла на овальном столе в центре комнаты осточертевший набор: сваренные вкрутую два яйца, несколько ломтиков подрумяненного, почти прозрачного бекона, две горячие гренки и чай с «парашютиком» – так нелюбимым мною напитком из-за запаха бумаги, вызывавшем у меня отвращение.
Я давно не брился, зарос жесткой щетиной, волосы кучерявились на затылке, гребня не было, ну, да это мало меня трогало. Лишь по косым, брошенным исподлобья взглядом Кэт, по ее реакции – не то плохо скрытой брезгливости, не то жалости, смешанной с брезгливостью, догадывался, как выгляжу. Спал в рубашке, только без галстука, и в брюках, давно превратившихся в пузырившиеся на коленях штаны, носки не снимал, как, впрочем, и не одевал ботинок, валявшихся у входа.
По ночам в темноте на грудь наваливалась черная скала, грозившая задавить, и я перестал выключать настольную лампу. Теперь она горела круглые сутки.
Ни Келли, ни Питера Скарлборо после той схватки я больше не видел: они растворились в тишине, и я сомневался, а существовали ли эти типы вообще. Со мной происходили странные вещи: внезапно наползала липкая пелена, туманившая сознание, – я ощущал ее так осязаемо, что меня охватывал ужас от того, что невидимые черви пробрались ко мне в голову и плетут-переплетают извилины, наподобие вятских кружев; чем больше я сосредоточивался на этой мысли, тем реальнее слышал звуки шевелившихся мозгов; пелена так же внезапно исчезала, и холодная, чистая и острая мысль заставляла оглянуться вокруг. В одно из таких просветлений я вдруг осознал, что химию они мне приносят с горячей водой для чая. Стоило мне выпить стакан-другой, а жажда постоянно мучила меня из-за того, что еда почти сплошь была соленая – соленый бекон, подсоленные гренки, пересоленное мясо и соленый суп, как меня охватывала апатия и сонливость. Ни соков, ни воды мне не давали, а на мои просьбы Кэт не откликалась.
Тогда я стал пить из туалета, спустив предварительно воду, но они догадались и перекрыли вентиль крана. Теперь Кэт, появившись в комнате-темнице и поставив поднос с едой, отправлялась в туалет и сливала бачок, что каждый раз воспринималось мной как пощечина.