Оставаясь наедине с собой, Муравьев все чаще возвращался к мыслям о своих долголетних и странных отношениях с Грибоедовым. Он десять лет знал Александра Сергеевича, вращался с ним в одном кругу и одним из первых, когда молодой поэт и дипломат только начинал свою деятельность, оценил необыкновенный его талант, ум и способности. Он знал Грибоедова как превосходно образованного, свободомыслящего человека, ему более чем кому-либо иному было известно о его связях с декабристами, среди которых у них имелось столько общих близких друзей. Он, наконец, видел постоянно доброжелательное отношение к себе Грибоедова, не раз выручавшего его в самых разнообразных трудных обстоятельствах, и все-таки, несмотря на все это, от неприязненного чувства к нему отделаться не мог. Неужели все дело было только в слепой ревности? Да, отчасти это так… И ревновал он уже не Нину, хотя она продолжала ему нравиться, а жену Соню, которая как-то неосторожно призналась в своем увлечении Грибоедовым, и он именно поэтому не хотел родственного с ним сближения. А к ревности примешивалось и некое недоброжелательство, вызванное распространенным среди ермоловцев мнением, будто Грибоедов проявил черную неблагодарность к Ермолову, став приближенным Паскевича.
Но зависти к Грибоедову он не испытывал, нет, эту мысль он отвергал решительно. Он всегда отдавал должное высоким личным достоинствам Александра Сергеевича, его замечательному таланту, благородному мужеству, твердой воле, гордой независимости.
Кто-то из офицеров однажды при нем сказал:
– Везет Грибоедову! Поехал в Петербург надворным советником, а возвратился его превосходительством полномочным посланником!
Муравьев заметил:
– Это назначение Александра Сергеевича вполне им заслужено, он один в Персии стоит целой нашей дивизии.
И вот теперь, когда Грибоедова не было в живых, а вокруг его имени возникали самые нелепые, порочащие его слухи, Муравьев, возмущенный этой черной несправедливостью, записывал в дневник: «Иные утверждают, что Грибоедов сам был виною своей смерти, что он не умел вести дел своих, что он через сие происшествие, причиненное совершенным отступлением от правил, предписанных министерством, поставил нас снова в неприятные сношения с Персией. Другие соглашаются с мнением, что Грибоедов с редкими правилами и способностями был не на своем месте, и сие последнее мнение основано отчасти на словах самого Паскевича, который не много сожалел о несчастной погибели родственника своего, невзирая даже на важные услуги, ему Грибоедовым оказанные, и без помощи коего он бы не заключил столь выгодного с Персией мира. Я же совершенно иного мнения. Не заблуждаясь насчет выхваленных добродетелей Грибоедова коих я никогда не находил увлекательными, я отдавав всегда полную справедливость способностям Грибоедова и остаюсь уверенным, что в Персии он был совершенно на своем месте, что он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию и что не найдется, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места. Он был настойчив, знал обхождение, которое нужно было иметь с персиянами, дабы достичь своей цели, знал, как вести себя с англичанами… Он был бескорыстен и умел порабощать умы, если не одними дарованиями и преимуществами своего ума, то твердостью. Едиными сими средствами Грибоедов мог поддержать то влияние, которое было произведено последними успехами оружия нашего между персиянами, которые втайне на нас злобствовали и готовы были сбросить с себя иго нашего влияния. Сими средствами мог он одолеть соревнование и зависть англичан. Он знал и чувствовал сие. Поездка его в Тегеран для свидания с шахом вела его на ратоборство со всем царством персидским. Если б он возвратился благополучно в Тавриз, то влияние наше в Персии надолго бы утвердилось; но в сем ратоборстве он погиб, и то перед въездом своим одержав совершенную победу. И никто не признал ни заслуг его, ни преданности своим обязанностям, ни полного и глубокого знания своего дела!»
Шли дни, Нина медленно поправлялась и теперь почти все время проводила у Муравьевых. Она душевно отогревалась в их семействе, где все любили ее, жалели и ласкали и где маленькая Наташа, увидев ее, тянулась к ней пухленькими ручонками и что-то радостно лопотала.
O Грибоедове первое время Нина не говорила, слишком чувствительна была потеря, но затем беседы и воспоминания о нем стали насущной ее потребностью. Рассказав как-то Нине о своих встречах с Александром Сергеевичем, Николай Николаевич заметил:
– Что бы там теперь в высшем свете ни говорили, я держусь мнения, что ум и дела его были необыкновенными и не забудутся потомством…
Из темных бархатных глаз Нины выкатилась на щеку непрошеная слеза, она смахнула ее и медленно повторила:
– Ум и дела его были необыкновенны… – Потом, сделав небольшую паузу, добавила с тихим вздохом: – Да, все это так… Но зачем пережила его любовь моя?
9
Весной 1829 года военные действия Кавказского корпуса возобновились. Туркав удалось собрать значительные силы. Эрзерумский сераскир с тридцатитысячным корпусом снова двигался на Карс. Десятитысячный отряд турок и аджарцев занял Поцховский санджак, угрожая Ахалцыху, где стоял Бурцов с Херсонским полком. А близ Ардагана, как сообщили лазутчики, замечалось большое скопление турецкой конницы.
Паскевич, прибыв в Карс, созвал военный совет. Сакен, Муравьев и Вольховский высказались за то, чтоб не допускать соединения турецких войск и прежде всего разбить отряд, угрожавший Ахалцыху. Муравьева с карабинерным и Донским казачьим полками, с батальоном егерей и легкой конной артиллерией отрядили на помощь Бурцову. 2 июня у селения Квели в долине реки Поцхо Муравьев и Бурцов соединенными силами разгромили турок. Ахалцых и его округ были от неприятеля освобождены.
Михаил Пущин, остававшийся с Паскевичем в Карсе, записал:
«Муравьев прислал реляцию о своей победе вместе с Бурцовым: у турок отбиты знамена, вся артиллерия, множество пленных, так что под Ахалцыхом нет неприятеля, и что он с Бурцовым возвращаются в Карс. Кажется, следовало бы праздновать победу, но вместо того Паскевич разразился гневом на Сакена и Вольховского, упрекая их в том, что они своею интригою вырвали у него победу; а когда возвратились Муравьев и Бурцов, то вместо солдатского «спасибо» стал критиковать их маневры, выговаривать за значительную потерю людей, которая, напротив, была самая ничтожная».[38]
Паскевич приказал готовиться к переходу через Соганлугские горы, отделяющие Карс от Эрзерума. Кавказские войска сосредоточивались в лагере на реке Карс-чай, верстах в двадцати от крепости. Корпус сераскира стоял на большой Эрзерумской дороге, пересекавшей хребет Соганлу, а левее, в урочище Мелидюз, расположилась кавалерия Гака-паши.
13 июня Муравьев только что возвратился из утренней рекогносцировки и, зайдя в свою палатку, собрался писать донесение Паскевичу, как прискакал казак с запиской от Раевского: «Любезнейший Николай Николаевич, прошу покорнейше пожаловать к обеду. Шашлык готовится, шампанское остужается».
Записка не удивила. Раевский славился гостеприимством, любил хорошо поесть, в обозе у него постоянно имелся большой запас вин, и Муравьев не раз «проводил с ним время самым приятным образом».
В палатке у Раевского на этот раз собралось к обеду большое и разнообразное общество. Муравьев застал здесь Бурцова и офицеров Нижегородского драгунского полка Сакена, брата начальника штаба, и Семичева, декабриста, переведенного на Кавказ после полугодового заключения в крепости, тут же были адъютанты Раевского штаб-ротмистр Юзефович и прапорщик Лев Пушкин, а также разжалованные Захар Чернышов и Валерьян Голицын – последнего тоже пришлось недавно «устраивать» Муравьеву. Сам богатырь-хозяин, в полотняной, с открытым воротом рубашке и синих очках, стоял и о чем-то оживленно разговаривал с невысоким, средних лет господином в щегольском черном сюртуке. Великолепные, большие и ясные глаза незнакомца, каштановые вьющиеся волосы и тщательно подстриженные бакенбарды создавали запоминающийся, неповторимый образ. Муравьев догадался, что это поэт Александр Сергеевич Пушкин, приезда которого в последние дни ожидал Раевский, близкий друг юных лет его.