По окончании долгой проповеди я выхожу на крыльцо.
— Скорее в трапезную! — Подгоняет всех Игорь. — Автобус в Париж не пойдёт, ему там нельзя останавливаться. Все едут на электричке. Кто не хочет — остаются здесь. Могут посвятить своё время общению с монахами, молитвам. Вечером в двадцать один час собрание перед завтрашним отъездом в Москву.
Судя по тому, как все ринулись наискосок через парк к трапезной, понимаю — не останется ни одного человека. Как говорится, Париж стоит мессы… Что ж, я не лучше других. Зато теперь — вот ведь как устроилось! — нет этого соблазна. До вечера, до девяти часов у меня море времени. Смогу, наконец, свободно поговорить с отцом Бернаром…
Вот он поспешает в своей длинной сутане к подвалу, наверняка хочет лично проследить, чтобы паломники были как следует накормлены завтраком.
— Вы курите? — спрашивает старая дама, сойдя с крыльца и вынимая из кармана чёрной, расшитой весёлыми цветочками вязаной кофты серебряный портсигар. — Это очень хорошие египетские папиросы, угощайтесь.
Положим, это не папиросы, а сигареты в коричневой обёртке. Закуриваю. Благодарю.
— Если вы не боитесь пропустить свой завтрак, может быть, проводите меня на станцию? — Спрашивает она, тоже закуривая. — Ведь вы совсем недавно из Москвы?
— Меньше двух недель.
— А я из Москвы уже семьдесят семь лет… Меня зовут Ольга Владимировна. Я — княгиня (она называет фамилию, известнейшую в истории России). Знаете ли, смертельно надоела среда эмигрантов. А те ваши новые русские, кто сейчас попадает в Париж, я бы сказала — шакалы. Не львы, даже не волки. Шакалы. С ними невозможно, неинтересно говорить. Мне показалось, у вас умное лицо и вы искренне верующий человек. Как это может быть? Я вам позавидовала.
Мы идём по опавшим листьям, по мокрым плитам дорожки к выходу из монастырских ворот. Княгиня показывает направо, на семейство старинных, раскидистых вязов в углу парка.
— Тут, под этими деревьями, будет место моей могилы. Не хочу и после смерти быть среди эмигрантов на русском кладбище в Париже.
— Ольга Владимировна, мне показалось, вы не боитесь смерти?
— Нет, — со светлой улыбкой отвечает она. — Я боюсь жизни. Я устала от своей пустой жизни. Часто приезжаю сюда, к отцу Бернару, сама не знаю зачем.
— На исповедь? Но сегодня вы по–моему не исповедовались?
—А в чём исповедоваться? Я живу настолько пустой жизнью, даже грехов нет. И, скажу вам правду, никогда не было. Большевики убили моих отца и маму. Мне был один год! Мой дядя — юнкер чудом вывез через Болгарию меня и весь архив моих предков в Париж, передал сюда, в монастырь, два пульмановских вагона документов. Поэтому здесь католики занимаются славянской историей и культурой. Потом сюда стекались другие архивы эмиграции.
— Так вот почему монахи знают русский!
— Ну, конечно!
— А дядя?
— Его убили чекисты в тридцать восьмом году. В Испании. От всей той жизни у меня осталась эта нитка жемчуга моей матери и дядин портсигар, они всегда со мной.
— Но откуда вы так хорошо знаете русский? Как я понял, всю жизнь прожили во Франции.
— Воспитывалась в русской семье. Когда шла война с Гитлером, была в маки, в Сопротивлении. С русской группой, с вашими пленными. Знала, зачем живу. — Она приостанавливается, снова закуривает. — Теперь не знаю.
Мы идём по узким, промытым вчерашним дождём улицам. Через каменные ограды свешиваются плети дикого винограда, пассифлоры.
— Тут тихо. Провинция, — говорит Ольга Владимировна. — Совсем как в романах Марселя Пруста. Хотя до Парижа только пятнадцать минут езды на поезде. Вот Эйфелева башня, видите?
Действительно, за волнистым океаном зелени, крыш и шпилей у черты горизонта можно различить знакомый чёрный силуэт.
А вот и широченное окно того кафе–бара, мимо которого вчера вечером вёз меня Этьен. Несмотря на прохладное утро, дверь его открыта настежь. Пожилая чета сидит у стойки, что‑то пьют, глядя на светящийся экран телевизора.
— Мы почти пришли, — говорит Ольга Владимировна. — Хотела спросить вас о Москве, как там на самом деле, и сама не знаю зачем, рассказала свою жизнь. Простите старуху.
— Ну что вы, княгиня! Я тоже порой мучаюсь одиночеством, теряю себя. Не могу, не имею никакого права вас агитировать, но поверьте на слово: Христос есть! Вот сейчас, невидимый, идёт вместе с нами. Представьте хоть на секунду, что не слепой случай поставил нас вместе на крыльце храма, свёл вас и меня… Христианин чувствует — его ведут, и тогда жизнь наполняется смыслом. Можете думать обо мне что угодно, что я сумасшедший, что я фанатик. Мы видимся в этой жизни последний раз. Ольга Владимировна, дорогая, пожалуйста, перечтите Евангелие, непредубеждённо, с открытым сердцем, и вы поймёте, о чём я хотел бы сказать, да сейчас, сгоряча, не сумею. Перечитаете?
Мы стоим у лестницы, ведущей вниз, к платформам железнодорожной станции.
— Перечитаю, — говорит Ольга Владимировна. — Попробую. Обещаю это не вам, а себе. Буду вас очень помнить.
На обратном пути спохватываюсь — почему не сказал, не поделился самым главным, что у меня есть, с Валерой Новицким?! Шлялись, болтали о чём угодно,..
Внезапно, как вспышка, как озарение — должен написать книгу. Бросить все другие дела, написать книгу. Для таких, как Валера. Для всех. Честную, правдивую. О том, как человек продирается сквозь атрибуты псевдохристианства, обрядоверие. К Христу. Как тщится открыть себя для Христа.
Вхожу в раскрытую дверь кафе–бара, сажусь за столик у окна.
Нужно привыкнуть к этим мыслям, обдумать их. Знобит от волнения, а голова пылает.
Откуда вспышка? Смогу ли я написать такую книгу?
Заказывая подскочившему лысому хозяину бара кофе, краем уха улавливаю, как пожилая чета, продолжающая кайфовать у стойки, оживлено обсуждает какие‑то события. Несомненно, говорят о России, о Москве.
Спрашиваю на своём ужасающем английском, что случилось, что нового? Бармен объясняет — только что по телевизору показали свежую хронику. Хасбулатов и Руцкой со своими сторонниками сдались. Белый дом горит. Победили Ельцин, демократия.
А мимо окна кафе в сторону железнодорожной станции по двое, по трое, поодиночке проносятся мои сограждане, мои попутчики. Все приоделись для встречи с Парижем. Даже Тонечка мчится в голубой, распахнутой курточке, в новых кроссовках, с разноцветным рюкзачком на спине. За ней — Миша с неизменной гитарой, Лена. В этот раз они почему- то без Кати.
Бегут, не замечая меня. Хотя мне и хочется выскочить наружу, обрадовать всех новостью из Москвы, боюсь расплескать себя, своё состояние.
Как в кинокадре, пробегает мимо окна Надя, на этот раз не в красных, а в небесно–голубых спортивных шароварах и куртке. Коля и Вахтанг в одинаковых новеньких джинсовых костюмах, похудевший за эту поездку Вадим. И, конечно же, рядом с ним Нина Алексеевна.
Вот уж кто не обрадовался бы новости из Москвы. Не быть ей политической беженкой, не остаться в Париже…
Их нагоняет Акын О'кеич с элегантной сумкой через плечо.
Все они, несомненно, должны стать персонажами будущей книги.
Расплачиваюсь, выхожу из кафе и сразу же, сворачивая за угол, сталкиваюсь лицом к лицу с троицей — отец Василий в белом костюме, в вышитой рубашке с отложным воротничком и об руку с Катей — Игорь. Они приостанавливаются с налёту. Замирают.
У меня нет никаких прав на Катю. Но почему так больно видеть эту чистую восемнадцатилетнюю девочку вместе с Игорем?
— Вы уже как бы были в Париже, — говорит он. — Не знаете, можно там арендовать машину на один день?
— Не в курсе, — отвечаю я, глядя на его волевой подбородок, галстук с золотыми звёздочками, на кожаную куртку, белые вельветовые брюки. — В Париже полно такси. Нет проблем.
Катя, одетая в прелестное розовое платье, пытается незаметно высвободить руку, но Игорь демонстративно прижимает её к себе.
— Нам пора! — напоминает отец Василий. — Счастливо оставаться.
— Счастливо! — сердечно отзываюсь я.