Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот я и декадент–молокосос, и эотет, и модерниот, и в формалиоты, пожалуй, когда подраоту, запишусь, а то, чего доброго, и к футуриотам примкну. Но лето пришло после той зимы, и отал я целыми днями на даче под липой в аллее сидеть, а чаще еще на заотекленном балкончике над кухонным крыльцом, где одна качалка моя соломенная и помещалась, — сидеть и впервые вое наше прежнее, главное читать всерьез: Тургенева, Гончарова, но Толотого еще горячей, и воего жарче Доотоевского. Полагаю, что вое они в союзе, да и о поэтами нашими заодно, которых Л&ля научил меня читать, от выкидыванья этики за окно, как и ото воех «измов» декадентишку змеиного и уберегли.

Часть вторая

УРОКИ МУЗЫКИ

В те стародавние времена полагалось обучать детей музыке; кое–где не совсем перевелось это и теперь. На рояле учили играть не только девочек, но и мальчишек. Я не был ни особенно музыкален, ни особенно не музыкален. Старенький учитель, с белым пушком на голове, начал к нам приходить еще когда мы жили на Морской. Звали его (не удивляйтесь) Бах; но толку от него не было никакого. На Малой Конюшенной сменила его учительница, совершенно исчезнувшая из моей памяти. Баха вижу, а ее, как ни стараюсь, увидеть не могу. Зато сменившую ее года через два вижу довольно хорошо: молодая женщина, считавшаяся вероятно краоивой. Орлиный ноо, глаза на выкате. По нынешней моей оценке, ростом неплоха, объем в талин, груди и бедрах вполне приемлем. Помню, что и летом она мне докучала, — не только уроками, к которым с Баховских времен так я и не приохотился, но еще и тем, что легко разгорячалась, показывая мне как надлежит играть какой‑нибудь трудный пассаж, вследствие чего, отворачивая от нее ноо, мне и в ноты приходилооь глядеть одним только левым глазом. Не по этой, однако, причине, а по двум другим, не могу я раооказать о ней (и о себе) ничего похожего на то, что столь живо, хоть и столь непристойно расоказал о таких же уроках Генри Миллер, — в одной из первых своих книг, которую подарил он мне в Париже, когда был молод, необыкновенно, с виду, малокровен, и разговаривал оо мной отнюдь не о том, о чем писал, а все больше о суете земного бытия, о Боге и о Достоевском. Во–первых, не достиг я в те обременяемые музыкой до–музыкальные мои годы еще и четырнадцати лет, и о «цитереиных приятноотях» (по Тредьяковокому их именуя) вовое и не мечтал; а, во–вторых, и тогда, и позже, и много позже, «кавказокого» или «грузинского» типа женская краса внушала мне почему‑то, даже при восхищении, некоторый ужао. А вообще, увы, от Иоганна–Себаотьяна до княжны Джавахи, ничего ровно изо воех этих уроков не получилооь путного.

Свет воссиял, новая эра наступила с того дня, когда на стул слева от вертушки оел никто иной, как Даничка. Знавал я позже людей значительней или умнее, чем он, но столь милого человека так за всю жизнь и не встретил. Был он сыном в Райволе жившей (и там же родившейся) вдовы, злоупотреблявшей румянами и белилами, неспособной забыть свою прежнюю, еще угадываемую красоту. Мужа ее, рано умершего чиновника, почему‑то переводили много раз из одного города в другой, так что Даничка учился чуть ли не в шести гимназиях. Затем окончил по дирижерскому классу петербургскую Консерваторию и когда вошел в наш кругозор, был уже хормейстером Мариинского театра. Первым дирижером этого театра стал он в середине двадцатых годов. Даниил Ильич Похитонов умер не так давно и оставил книгу воспоминаний, которую мне достать и прочесть, к сожалению, не удалось. Имя его многим в Петербурге вероятно еще памятно; мне оно памятно иначе. Для меня он — Даничка, на дачу приезжавший летом, не к матери, а к нам; тбтичкой называвший, не будучи с ней ни в каком родстве, мою мать; с Марианной Борисовной разучивавший партию Изольды (ои‑то ее и научил партию эту должным образом петь), а мне, в обмен, должно быть, на мои теннисные уроки, дававший уроки музыки.

Ни те, ни другие к большим успехам не привели; но мои оказались и вовсе бесполезны (бегал он и без того быстро, метил метко, а держать ракетку не посередине рукоятки научить его все равно я не сумел), тогда как его уроки, хоть фортепьянной моей игре и не очень помогли, но музыку для меня приоткрыли, — сперную поначалу, из которой исходя, я затем и другую, в положенных мне пределах, научился слушать и понимать. Странные были зтс уроки. Длились порой и два часа, и три, не четверть часика я поиграю, а потом на вертушку пересядет он, да смотришь вою «Валькирию» мне и проиграет, поясняя инструментовку, ей еще и голосом подражая, да и напевая за Хундинга, Зитмуита, Вотана, за Зиглинду, за Брунгильду, так что, до третьего акта дойдя, слышал я и полет, и пляску огнй в конце, а если «Зигфрида» начал играть, то и ковку меча, и шипенье пара, и птичий щебет, и рев разбуженного дракона. Музыкален он был до мозга костей; веб это оставалось музыкой и музыку в меня вводило. А потом отправлялись мы с ним тут же рядом, в саду, на теннисную площадку, и принимался он Катюшу дразнить просьбой одолжить ему белые ее туфли: номер его башмаков, ей на горе, был тот же, что у нее.

Милый Даничка! Музыкой я ему обязан; и еще чем‑то, чего не берусь я объяснить. Не легко было ему жить, по разным причинам, а все‑таки жил он легко, и о ним жилось всякому легко. В этом тоже была музыка, или во всяком случае нечто не противоречившее музыке.

Несовершеннолетний вагиерианец

В юности моей такизс строгих был я правил (меньше к этике относившихся, чем к эстетике), что не слышал и не видел ни одной оперетки. Больше того: эстетика тогдашняя моя такая была узкая, что и в итальянской опере, каждый год гастролировавшей в большом зале Консерватории, ни разу я не побывал. Ходил только напротив, в Мариинский театр. Русские оперы слушал охотно, — кроме «Евгения Онегина», чье либретто издевается над Пушкиным. Особенно любил я «Сказание о граде Китеже» и «Хованщину». Либретто «Хованщины» аляповато, но музыку ее я предпочитал даже и музыке «Бориса Годунова». Даниил Ильич рассказывал мне о «Хованщиие», что в девятьсот восьмом или девятом году, когда ее повезли в Париж, публика Grand Opera пришла от восьмиголосого мужского хора a capella, заканчивающего третий акт, в неописуемый восторг: пришлось повторить его восемь раз. Мусоргский, по его словам, плохо знал оркестровку, но качества голосов чувствовал, как никто, и с таким искусством распределил в этом хоре партии по голосам, что получилось впечатление чего‑то нового, французам вовсе незнакомого. Вероятно и был он величайший русский композитор, но главным, в те годы, придворным поставщиком музыкального моего величества — или ничтожества — был не он, не Римский–Корсаков, не Чайковский, не Глинка (я даже «Руслана» никогда и не слыхал); богом или божком моим был Вагнер.

Легче было Даничке, который и сам Вагнера любил, сквозь него в музыку меня ввести, оттого что в музыкальных драмах Вагнера, при всей силе их музыки, есть и многое немузыкальное: драматургическое, поэтическое, сценическое (едва ли самого высокого полета), да и его система лейтмотивов немузыканту вполне понятна, даже и такому, который делает только вид, что любит Баха или Моцарта. «Тристана», о котором речь впереди, я из этого суждения исключаю. Его одного. Но это нынешний мой суд. Тогда, покуда я «Тристана» не услыхал, в центре моей любви, моей «вагнеролатрии» была тетралогия, и высшим ее кумиром (эту оценку я не изменил) была «Гибель богов».

Тетралогию, до войны, когда с Вагнером было покончено, как если б ответствен он был за Вильгельма 11–го, давали, в Марнинском театре, на второй, третьей, пятой и шестой неделе Великого поста. Я ходил на каждую оперу по два раза. Слушал, да и на сцену глядел с сочувствием прямо‑таки беспредельным, но и происходившее за кулисами, по даничкиным рассказам представлял себе очень хорошо. Над тяжеловесной вагнеровской бутафорией подсмеивался. Это восторгу не мешало.. Это даже входило в мой восторг.

23
{"b":"303714","o":1}