— А я уж прямо умирал от любопытства, — невнятно пробурчал Фэллоу, не раздвигая губ.
— Пардон? — Янки вместо «что-что?» говорят «пардон?».
— Да ничего.
— Я рассказывал им про студенческую борьбу в университетах пятнадцать лет назад. — Взгляд его затуманился. — Но не знаю… пятнадцать лет назад, пятьдесят лет назад, сто лет назад… У них нет системы отсчета. Для них это все одинаково давно. Десять лет назад… даже пять… Пять лет назад еще не было плейеров с наушниками. Они не в состоянии этого вообразить.
Фэллоу перестал слушать. Вогеля не собьешь. Он нечувствителен к иронии. Фэллоу покосился на девочку с длинными золотыми волосами. Свалка в ресторане. Испуганный вид Каролины Хефтшенк, Что он такое натворил, прежде чем они все повалились на пол? Что бы ни было, все равно ей по заслугам. Но что? У Вогеля шевелятся губы. Это он пересказывает свою позавчерашнюю лекцию. Веки Фэллоу опускаются. И сразу всплывает зверь, начинает копошиться, смотрит на Фэллоу своими глазками. Все, попался. Не шевельнешься.
— …Манагуа? — спрашивает Вогель.
— Что?
— Бывал там?
Фэллоу покачал головой. От этого движения его сразу затошнило.
— Советую съездить. Каждому журналисту надо там побывать. У них территории всего с какой-нибудь… ну, не знаю, Ист-Хэмптон. А то и меньше. Хочешь? Могу устроить поездку, проще простого.
Опять качать головой Фэллоу поостерегся.
— Это и есть тот материал, про который ты хотел мне сказать?
Вогель помолчал, словно взвешивая, сколько в его вопросе сарказма. А потом ответил:
— Нет. Но мысль неплохая. У нас в стране о Никарагуа печатают в пять раз меньше, чем нужно. А то, что я хотел тебе рассказать, было в Бронксе четыре дня назад. Жил бы ты в Никарагуа, нашлось бы тебе о чем писать. Короче, ты ведь знаешь, кто такой Преподобный Бэкон?
— Вроде бы да.
— Он… понимаешь, он… Ты ведь читал про него и по телевидению его видел?
— Да.
Вогель рассмеялся.
— А можешь себе представить, где я его в первый раз увидел? На Парк авеню, в огромной двухэтажной квартире у Пегги Фрайскэмп, еще когда она увлекалась Братством Святого Иеронима. У нее был благотворительный прием, деньги собирали. Где-то, должно быть, в конце шестидесятых или в начале семидесятых. Там был их деятель Летучий Олень, он произнес речь «о душе», как мы это называли. У него в репертуаре было две речи: «о душе» и «о деньгах». Так вот, он произнес речь «о душе», на возвышенные темы. А хозяйке невдомек, что он пьян как скотина. Она думала, это индейское красноречие, когда он плел невесть что. А еще через четверть часа он облевал ей рояль «Данкен Файф», она его купила за восемьдесят тысяч долларов, а он все заблевал — и клавиши, и струны, и молоточки такие маленькие фетровые, знаешь? Ужас. Пегги этого так никогда и не простила. Много он тогда в один вечер потерял, дурак несчастный. И знаешь, от кого ему больше всех влетело? От Преподобного Бэкона. Да-да. Он как раз собирался попросить у Пегги финансовую поддержку для одного своего предприятия, и когда Летучий Олень заблевал ей рояль, он видит — дело гиблое, прощай, Пегги Фрайскэмп. И тогда он обозвал Летучего Оленя — Липучим Оленем.
«Какой, — говорит, — он Летучий Олень? Липучий — это да». Черт, хохоту было! Но он, между прочим, не шутил. Бэкон не шутит. Так вот, есть одна женщина, она немного на него работает, Энни Лэмб из Бронкса. Проживает в микрорайоне имени Эдгара Аллана По с единственным сыном Генри.
— Черная? — спросил Фэллоу.
— Черная. В микрорайоне имени Эдгара По почти все жители черные или пуэрториканцы. А по закону он возводился для совместного проживания. — Вогель дернул бровями. — Но Энни Лэмб — женщина необыкновенная, — и Вогель рассказывает ему об Энни Лэмб и ее семье, кончая эпизодом с «мерседесом», который сбил ее многообещающего сына и умчался, оставив его на пороге смерти.
Прискорбно, думает Фэллоу. Но ему-то чем тут можно попользоваться?
Вогель, словно предугадав его возражение, объясняет:
— В этом деле имеются два аспекта, оба связанные с вопросом: какая судьба уготована хорошему парню, если он чернокожий и живет в Бронксе? Понимаешь, речь идет о юноше, который все делал так, как требуется. Генри Лэмб относится к тому единственному проценту среди себе подобных, который отвечал всем требованиям, предъявляемым Системой. Так? И что же происходит? Сначала в клинике ему лечат… руку! Был бы это белый мальчик из средних слоев общества, уж они бы расстарались, тут тебе и рентген бы, и компьютерная томография, и ядерно-магнитный резонанс — все, что положено. Во-вторых, полиция и окружная прокуратура не принимают дела к расследованию. И это особенно возмущает мать пострадавшего. Машина сбила человека, известна часть номера и марка, а они хоть бы пальцем о палец ударили.
— Почему?
— На самом деле просто потому, что им в высшей степени наплевать. Подумаешь, сбило машиной какого-то мальчишку из Южного Бронкса. Но на словах они говорят, что нет свидетелей, кроме пострадавшего, а он при смерти и без сознания, так что материалов для возбуждения дела не имеется, даже разыщи они автомобиль и водителя. А представь себе, если бы это был твой сын. Показания от него получены, но их отказываются использовать на том основании, что формально это — информация с чужих слов.
У Фэллоу защемило сердце. Он не в силах представить себе, чтобы у него был сын. Тем более, чтобы он рос в муниципальной квартире Бронкса, который представляет собой некий район города Нью-Йорка, что в стране под названием Америка.
— Печальная история, — говорит он Вогелю. — Но я все-таки сомневаюсь, чтобы тут был материал для газеты.
— Для кого-то тут материал будет, Пит, и очень скоро, — возражает Вогель. — Жители Бронкса охвачены возмущением. С минуты на минуту должен произойти взрыв. Преподобный Бэкон организует демонстрацию протеста.
— И против чего же взрыв?
— Им надоело терпеть, как в Южном Бронксе ставят ни во что человеческую жизнь! И можешь мне поверить, когда Бэкон за что-нибудь берется, все происходит так, как он наметит. Ну да, он не Мартин Лютер Кинг и не епископ Туту. Нобелевскую премию он не получит. У него свои приемы, иногда они пристального рассмотрения не выдерживают. Но зато он делает дело. Он — то, что Хобсбаум называл «первобытный революционер». Хобсбаум ведь был англичанин, верно?