Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

События в пьесе были выстроены до ужаса бесхитростно и даже примитивно, но оттого казались очень жизненными и достоверными. Бригадир бетонщиков (о том, что такая специальность существует, Вредлинский узнал только в процессе работы над пьесой) влюблен в передовую сварщицу, а та — в молодого инженера-прораба, разумеется, сторонника широкого внедрения новаторских методов строительства (на то, чтоб понять, какие методы нынче считаются новаторскими, Вредлинский потратил три часа, включая время, ушедшее на чтение одного из номеров «Строительной газеты»). Конечно, новаторство с трудом пробивает себе дорогу, закоснелый бюрократ-начальник запрещает работать по-новому, но неутомимый прораб решает поставить эксперимент и доказать свою правоту. Положение осложняется еще тем, что отвергнутый сварщицей бригадир, шибко расстроившись, сквозь пальцы смотрит на тех, кто нарушает трудовую дисциплину, а как следствие — ухудшает качество бетонных работ. В результате где-то что-то прорывает, бригадир, спохватившись, проявляет героизм, заделывая пробоину. Потом его самого уносит водой, но отважный инженер бросается в реку, вытаскивает пострадавшего и доставляет в медпункт. Тем временем вредный бюрократ сваливает всю вину за прорыв воды на инженера-экспериментатора, 'обвиняет во вредительстве и грозит отдать под суд. Собирается партком стройки, где есть и сторонники, и противники инженера. Дело доходит до кульминации, когда лишь чистосердечное признание бригадира в том, что именно он не проследил за своими бетонщиками, которые нарушили технологию, может спасти инженера от незаслуженной кары. Конечно, все кончается хорошо: бригадир сознается, за геройство, проявленное при ликвидации прорыва, его прощают, и вдобавок оказывается, что в него давно влюблена фельдшерица из медпункта, куда его доставил инженер. Под конец, разумеется, веское слово— ту самую четвертую фразу из «задела» Вредлинского

— произносил секретарь парткома.

Работа над пьесой пошла так споро, что у Эмиля даже осталось время на то, чтоб перепечатать свое творение набело, да и вообще он уложился в двенадцать дней. Неужели получилось?

Нет, он в это не верил. Когда Вредлинский набирал Пашкин телефон, у него руки тряслись. И потом, когда вез рукопись в театр, где работал Манулов, терзался мучительными сомнениями. А что, если Пашка поглядит на его писанину и скажет:

«Нет, Емеля! Это не фонтан. К тому же я, извини, подстраховался, мы уже нашли толкового молодого…»

Но все прошло на удивление просто. Пашка лениво перелистал странички вряд ли он прочитал что-нибудь! — и сказал: «Годится!» Потом они пошли в бухгалтерию, и там Вредлинскому выписали аванс, который ему показался невероятно огромным, — 500 рублей. 20 сиреневых 25-рублевых купюр! До этого Эмилю доводилось держать в руках только красненькие десятки…

— Это еще не все, — хмыкнул Манулов, когда Вредлинский расписывался в ведомости. — Гарантирую — ты еще тысяч пять огребешь на этой вещице. Железно!

Потом Пашка представил Вредлинского режиссеру. Тот уважительно обращался к Манулову по отчеству: Павел Николаевич. И Вредлинского назвал Эмилем Владиславовичем, не как-нибудь… Между тем новоиспеченный драматург, видя перед собой маститого народного артиста, не знал, как язык повернуть.

Ведь это ж почти Станиславский!

Эмиль думал, что маститый возьмет пьесу и скажет: «Знаете, сейчас я не сумею прочесть ваше творение. Зайдите через пару недель, посоветуемся, что поправить надо…»

Однако режиссер проглядел рукопись примерно так, как Пашка. То есть не вчитываясь. И произнес слова, поразившие Эмиля до глубины души:

— Ну что ж, будем работать! Павел Николаевич вас уведомит, когда приходить на генеральную. Премьера через три недели.

Затем он величаво удалился, а Манулов сказал:

— Понял, Емеля? Держись за меня — Шекспиром будешь! Вредлинский, конечно, не поверил, что станет Шекспиром. Да и в том, что его позовут на генеральную репетицию, сомневался. Он полагал, будто режиссер, прочитав пьесу в спокойной обстановке, скажет: «Господи, что за белиберда!» и выкинет ее в корзину для мусора.

Но ровно через две недели — в каких терзаниях и в каком смятении духа их прожил Вредлинский, словами передать невозможно! — раздался звонок, и бодрый голос Манулова поинтересовался:

— Емеля, у тебя приличный костюм есть?

— Ну, вроде есть…

— Почем брал?

— Восемьдесят рублей с чем-то.

— Это называется дерьмо, а не костюм. Ботинок тоже нет, конечно?

— Почему? Есть…

— Мокасы Зарайской фабрики за десятку?

— Откуда ты знаешь?

— Потому что ты в прошлый раз именно в них шкандыбал. Стало быть, про галстук, рубашку и прочее можно вообще не спрашивать… В общем так: завтра в два часа у нас генеральный прогон твоего сочинения. Но ты, смотри, приезжай пораньше, часиков в двенадцать. Попробуем тебе из нашей костюмерки подобрать что-нибудь. Там ведь солидные люди будут, захотят на тебя поглядеть. И что увидят? Босяка! Так что впредь не жмоться. Деньги еще не потратил?

— Нет… — пробормотал Эмиль, который не решался даже прикоснуться к своей полутысяче, так как был убежден, что аванс у него отберут либо после того, как пьесу зарубит худсовет, либо после того, как она провалится.

— Небось на машину решил скопить? Рано, старик. Лучше прибарахлись сперва для начала. Правда, ты ведь небось, кроме ГУМа и ЦУМа, мест не знаешь… Ладно! Перед премьерой свожу тебя туда, где нормальные люди одеваются.

В назначенный день и час Вредлинский приехал к служебному входу театра, где его уже ждал Пашка. Эмиль был скорее в подавленном, чем в приподнятом настроении. Сон какой-то, наваждение… Здесь, в театре, где все стены увешаны портретами «народных» и «заслуженных», где Шекспира ставят и всякую другую классику, будут играть ту халтуру, которую он. Миля Вредлинский, сляпал за две недели?

Пашка действительно провел приятеля в костюмерную, и там вежливая пожилая тетка подобрала для Эмиля очень подходящие по размеру шмотки. Когда Вредлинский глянул в зеркало, то увидел какого-то совершенно незнакомого человека, чуть ли не денди. Манулов сказал, что на сегодня и так сойдет, а вот к премьере надо будет выглядеть получше.

На генеральной репетиции Эмиля посадили через проход от небольшой группы людей, при виде которых он прямо-таки сжался в комочек. Большей части из них Вредлинский, правда, не знал в лицо и только догадывался, что они важные птицы (хотя они могли быть всего лишь помощниками, телохранителями и другими «шестерками»), но тех, кого узнал, вполне хватило, чтоб Эмиля пробил озноб. Он увидел там не очень молодую, но величественную даму, которую прежде имел счастье лицезреть только на портретах в газете «Правда». Член Президиума ЦК! Мамочки! И еще там сидел солидный молодец не совсем комсомольского возраста, но с комсомольским значком. Это ж первый секретарь ЦК ВЛКСМ! Батюшки!

В ту сторону Вредлинский просто боялся смотреть. Ему было ужасно стыдно. Сейчас все эти уважаемые, очень занятые люди, на которых весь СССР держится, увидят то, что нашкрябал халтурщик Миля…

Слева от Эмиля сидел, полуоткинувшись на спинку кресла, маститый режиссер. Он явно волновался, но очень хорошо играл полное спокойствие. Великий артист! Дальше сидели еще какие-то театральные деятели, и в их числе один критик, который когда-то, еще при жизни отца, бывал у Вредлинских. Проводив его как-то раз после очередного визита, отец охарактеризовал критика так: «Запомни, Миля! Этот тип — жуткая сволочь, но с ним надо дружить».

Все волновались, только Пашка, примостившийся за спиной Эмиля в следующем ряду, был спокоен по-настоящему и лениво мял зубами ириску «Кис-кис» — жвачки в СССР еще не выпускали.

Странно, но едва открылся занавес, как у Мили прошел озноб. Он увидел сцену с декорациями, которые были придуманы здешним художником по его весьма скупым ремарками. Их успели соорудить за две недели!

Потом в этих декорациях появились люди, которых придумал Миля, и стали жить той жизнью, которую все тот же Миля для них нафантазировал! Да как жить залюбуешься! Народных и заслуженных артистов в спектакле играло только трое, потому что роли в основном предполагали участие молодых актеров. Но эти молодые ребята и девушки старались вовсю. С жаром, талантливо, энергично. Ну и, конечно, режиссура была блестящая. Ведь Вредлинский только писал слова для своих персонажей, но не писал того, как они их будут произносить, с какой жестикуляцией, с какими поворотами головы, с каким огнем в глазах. Даже реплики, которые Эмиль считал проходными и мало что значащими, режиссер обыграл так, что они казались чуть ли не ключевыми. Да что там реплики! В паузах, когда не звучало ни слова, актеры с помощью одной лишь мимики достигали такой выразительности, что в зале звучали аплодисменты. Ну а про те четыре диалога, которые сам Вредлинский считал удавшимися, особенно последний, когда секретарь пригвоздил к позорному столбу бюрократа, тормозящего новаторство, — и говорить нечего. Это было потрясающе!

34
{"b":"29721","o":1}