Мария Давидовна, закончив смотреть на снимки, сложила их кучкой и положила на стол. Посмотрев на следователя, она спросила:
– Мне кажется, что вы что-то еще хотите сказать?
– Да, Мария Давидовна, – Вилентьев, пристально глядя в глаза собеседнице, продолжил, – а еще Парашистай изнасиловал её. Уже мертвую.
На лице Марии Давидовны ничего не изменилось – она даже не мигнула, спокойно глядя в глаза майору. Не дрогнул ни один мускул на лице. А, через мгновение, улыбнувшись, она сказала:
– Это не он. Это не Парашистай.
– Я предполагал, что вы так скажете. Вы и в прошлом году защищали этого сумасшедшего потрошителя. Я так и не понял, зачем вы это делали, но, впрочем, сейчас это не важно. Давайте вспомним ваши слова. Как вы говорили, самое главное – это выдавленные у жертвы глаза, а все остальное не более чем антураж, спектакль для нас. Отвлекающие действия. Так и сейчас.
Иван Викторович ткнул пальцем в лицо жертве на фотографии.
– Вот. Выдавленные глаза. Фирменный почерк Парашистая. Да, в прошлые годы он никогда не насиловал свои жертвы, но – время идет, в его больном мозгу – помните, вы говорили, что он шизофреник – рождаются новые идеи и ритуалы. Каждый год он что-то меняет в своих убийствах, так почему бы ему сейчас еще и не развлечься с трупом?! А, Мария Давидовна?! Скажите мне, как врач-психиатр, что такое невозможно, и я очень сильно удивлюсь.
Мария Давидовна повернулась к окну и, глядя на освещенные фонарем листья тополя, колышущиеся под ветром, тихо сказала:
– Да, конечно, вы правы, это вполне возможно. В голове у больного человека могут происходить изменения. Ритуалы могут меняться. Но – я не могу поверить, что Парашистай на такое способен. В прошлом году мы встречались, он мне нравился – спокойный интеллигентный мужчина, уверенный в себе, за таким можно всю жизнь прожить, как за каменной стеной. Он добрый и великодушный. Он очень умный и его сердце открыто для людей. И он прекрасный доктор. Про таких говорят, что он – врач от Бога. Тогда в прошлом году для меня каждая встреча с ним была неким откровением. Я даже иногда представляла нашу будущую совместную жизнь. Конечно, это глупо и бессмысленно, но – я всего лишь женщина. И, кстати говоря, я на сто процентов поверила в то, что Михаил Ахтин и Парашистай – одно лицо только, когда говорила с ним в тюремной больнице. А до этого я никак не могла примириться с этой мыслью.
Она снова повернулась к Вилентьеву и, твердо глядя в глаза собеседника, сказала:
– Парашистай не насильник. Да, он убийца. Да, он маньяк-потрошитель. Да, возможно, он психически болен. Но он не будет таким образом издеваться над мертвым телом. Это нонсенс. Это абсолютно невозможно, потому что этого не может быть. И еще, – Мария Давидовна вытащила из пачки фотографию и показала пальцем, – это все некрасиво выглядит, особенно разрез. Если вы помните, Парашистай хорошо рисует, у него есть художественный вкус, и он бы не стал так неэстетично разрезать тело и вываливать наружу внутренние органы. Поэтому я уверена, что это подражатель. На сто процентов.
Иван Викторович, глядя на прищуренный взгляд и упрямо сжатые губы собеседницы, кивнул. И снисходительно улыбнулся. Ему надо было уже давным давно догадаться, что эта женщина неравнодушна к доктору Ахтину. И, следовательно, она теперь ему не помощница, потому что всеми силами будет его защищать, даже вопреки здравому смыслу.
Хотя – майор задумчиво потер пальцы рук – если правильно использовать это знание, то есть возможность быстро найти Парашистая. Если допустить мысль, что Парашистай тоже питает к этой женщине какие-либо теплые чувства, то, пожалуй, это надо использовать во благо следствия и для скорейшей поимки маньяка.
А именно это ему сейчас и надо.
4
Я ставлю на чурбан березовую чурку. Беру колун обеими руками и поднимаю вверх. Резко опускаю на выдохе. Удар – и сухая чурка разлетается на две части. Поднимаю ту, что отлетела ближе ко мне и снова ставлю на чурбан. Поднимаю колун. Опускаю.
Простые движения – это мои будни. Простые и прозаичные события жизни.
Я раз за разом совершаю однотипные движения и размышляю. О том, что было и что будет. О событиях последних лет и о том, что мне надо сделать здесь и сейчас. Однажды я сказал, что я – Бог. Сказал уверенно и твердо, глядя в глаза собеседнице. И она поверила. Но – уже тогда я сомневался в этом, а теперь знаю, что это не так.
Простые движения – это жизнь человека. Одного из миллиардов. Он может верить, что Бог есть, может не верить – все это неважно, потому что Спаситель все равно живет рядом, совершая те же рутинные движения. Сегодня вы вместе раскалываете березовые чурки, завтра вскапывайте землю перед посадкой картофеля, а послезавтра – лечите людей.
Простая ежедневная работа. Одна для всех, от Бога до одинокого человека.
Дух вечен, плоть суетна и тленна. Тень покинет человека, имя сотрется из памяти, птица взлетит к горизонту, тело сгниет в земле.
«Ах» для неба, труп для земли.
Ничего не изменилось за тысячелетия. Ни в ежедневной людской суете, ни в рутинных буднях Бога, ни в неторопливой жизни природы.
Простые движения – суть Времени и Пространства. Не надо искать смысл существования человека на Земле, какую-то космическую истину или роль жизни во Вселенной. Эти поиски никуда не приведут.
Глобальная цель недостижима.
Жертвенный подвиг бессмысленен.
Смерть во имя чего-то и для чего-то совсем не нужна Творцу.
Березовое полено после очередного простого движения отлетает в сторону, и я вижу соседа. Он тяжело дышит, словно только что пробежал марафонскую дистанцию. На его руках и на светло-зеленой майке, обтягивающей большой живот, большие красные пятна. Руки дрожат, ноги подгибаются. В глазах – страх, который плавает в мутном сознании алкогольного опьянения.
– Привет, Семен. Как я понимаю, ты только что зверски убил человека, разделал труп кухонным ножом и бежишь рассказать мне об этом?
Я жду, пока мужик пытается что-то сказать в ответ, по-прежнему держа колун в руках.
– Да. То есть, нет. Не я, – мужик наконец-то может более-менее связно говорить, – это Лидка Ивана сковородкой так приложила, что он сейчас лежит в луже крови и, похоже, уже не живой. Насмерть убила сковородкой. Кровищи вокруг море. Иван бездыханный на полу. Ну, я за тобой и побежал.
– Опять пили самогон? – уточняю я, привалив колун к чурбану.
– Ну, дак мы пробовали, как получилась живая вода. Как же без этого. Первачок требует пробы. Это ж святое!
– Ага. Каждый день. Ладно. Пошли, посмотрим на труп Ивана.
В деревне семнадцать дворов, из которых только в четырех есть жизнь. Остальные давно брошены своими хозяевами. Покосившиеся бревенчатые срубы, провалившиеся крыши, заросшая бурьяном земля. Агонирующее поселение – когда я пришел сюда в начале года, жизнь теплилась только в двух домах. В одном живет Иван, который в свои пятьдесят лет выглядел на восемьдесят. С ним проживает гражданская жена Лида. В другом доме – старуха Прасковья, возраст которой понять невозможно. Потом, ближе к лету появился мужик лет сорока по имени Семен, родители которого когда-то жили в этой деревне. «Жена выгнала, – объяснил он своё возвращение на родину, – сказала, что не хочет жить с алкоголиком, а я ведь совсем по чуть-чуть, ну, и еще перед этим с работы уволили. Идти мне было некуда, вот я и вспомнил, что у меня есть домик в деревне».
Иван с Лидой живут через два дома от меня. Я вхожу через покосившуюся калитку, которую Иван за все лето так и не удосужился починить. Скрипящее просевшее крыльцо и потрескавшаяся дверь. Бубнящий голос диктора из постоянно включенного радиоприемника, стоящего у окна. Слева – русская печь. Терпкий, так хорошо знакомый запах крови. В горнице на лавке у стола сидит Лида. Она качается взад вперед и молчит. По лицу текут крупные слезы крепостью градусов в пятьдесят. В правой руке чугунная сковорода с остатками жареной картошки. Пальцы, сжимающие рукоять сковороды, побелели от напряжения. На деревянном полу на старом рваном половике ничком лежит Иван. Вокруг головы лужа темной крови.