Бурк, похоже, закруглялся. Его уже давно никто не слушал, а Серж так вообще не знал, о чем тот распространяется в данный момент. Он решил, что сядет сегодня за руль. О том, чтоб сочинять рапорта, не хотелось и думать, так что сегодня он сядет за руль. Мильтон всегда разрешал ему делать то, что его душе угодно. Он любил работать с Мильтоном. И даже любил Бурка. И даже любил его занудство. Встречается начальство и похуже. Как хорошо быть снова здесь, в своем старом участке.
У Сержа стала исчезать прежняя неприязнь к этому району. Совсем не Голливуд, совсем наоборот, полная противоположность всякой роскоши и волшебству. Унылые, ветхие, нищие улицы с узкими, как могильные камни, домами. И даже вонь от Вернонских боен никуда не испарилась. Место, куда съезжаются иммигранты, едва переступив границу с Мексикой. Место, где осело два, три поколения тех, кто не в силах сменить свой жребий. Он знал теперь и о многих семьях русских молокан — бородатые мужики, не снимавшие кителей, женщины в косынках, — нашедших прибежище между Лорена-стрит и Индиана-стрит после того, как дома их превратились по чьему-то проекту в дешевые постройки, сдаваемые по низким ценам. Здесь, в Бойл-хайтс, немало было и китайцев, и китайских ресторанчиков, только вот блюда в них подавали испанские. Много было японцев, чьи старушки все еще таскали в руках солнечные зонтики. И конечно, жили здесь старые евреи, было их теперь совсем немного, и иногда горстке этих дряхлых старичков приходилось драить Бруклин-авеню, чтобы затем на измятую бумажку в десять долларов нанять какого-нибудь пьяного мексиканца и уговорить его начать в храме молебен. Скоро все эти старички перемрут, синагоги закроются, и Бойл-хайтс перестанет быть прежним. Прежний Бойл-хайтс умрет вместе с ними. Были здесь и арабы-лоточники, прямо на улице продававшие одежду и ковры. А неподалеку от Северного Бродвея, там, где по-прежнему жили целые колонии итальянцев, приютились цыгане. А на Хэнкок-стрит стоял индейский храм, чьими прихожанами по преимуществу были индейцы племен пимо и навахо. А меблированные комнаты Рамона-гарденз и Алисо-виллидж были забиты неграми, которых мексиканцы разве что терпели, но не более. И конечно, жили здесь новоявленные американцы мексиканских кровей, составлявшие восемьдесят процентов всего населения Холленбекского округа. А в остальные двадцать входили еще и несколько белых семей англо-протестантов, застрявших тут до той поры, покуда не разбогатеют.
Но главное — здесь, в Холленбеке, было мало лицемеров, размышлял Серж, медленно ведя машину по Бруклин-авеню к любимому ресторанчику Мильтона.
Почти у каждого на лице написано, кто он такой. Чудо, как удобно работать там, где едва ли не у каждого написано на лице, кто он такой…
11. ВЕТЕРАН
— Сегодня ровно два года, как я пришел в Университет, — сказал Гус. — Сразу после академии. Даже не верится. Летит же время!
— Я слышал, переводиться собираешься? — спросил Крейг.
— Давно пора. Уже все сроки вышли. Жду приказа со дня на день.
— И куда же ты хочешь?
— Все равно.
— Опять в негритянские кварталы?
— Нет, не мешало бы для разнообразия сменить обстановку. Может, подамся немного севернее.
— А я рад, что попал сюда. Здесь быстро всему научишься, — сказал Крейг.
— Лучше поспешай не торопясь, — сказал Гус и сбавил скорость, медленно катя свой «плимут» к мигнувшему красным светофору. Он начинал ощущать усталость от долгого сидения за рулем. Вечер был на удивление тих, и после нескольких часов вялого и неспешного патрулирования полицейские со скуки забавлялись одной лишь ездой, как забавляется старой игрушкой ребенок. Не стоило им ужинать так рано, подумал Гус. Гадай теперь, чем заполнить остаток ночи.
— Ты когда-нибудь попадал в перестрелку? — спросил Крейг.
— Нет.
— А как насчет лихой да отчаянной драчки?
— Не приходилось, — ответил Гус. — Так, ничего особенного. Несколько задиристых ублюдков, но возню с ними настоящей переделкой не назовешь.
— Выходит, тебе повезло.
— Выходит, что так, — сказал Гус, и на какую-то секунду на него вновь накатило прежнее чувство. Только он уже научился подчинять его своей воле.
Беспочвенный страх теперь посещал его редко. И если ему все же делалось страшно, то всякий раз на это имелись веские причины. Как-то во время ночного дежурства его напарник — им был тогда один старожил-полицейский — рассказал ему, что за двадцать три года службы ему так и не довелось участвовать в сколько-нибудь серьезных заварушках или палить из револьвера, долг ему этого так и не повелел, и даже не доводилось перекинуться шепотком со смертью, если не считать нескольких дорожно-транспортных происшествий, а потому он вовсе не думает, что полицейскому так уж необходимо ввязываться во все эти неприятности, да никто и не ввяжется, покуда сам того сильно не пожелает. Такое суждение не могло не утешить, только вот до седых волос тот полицейский дослужился не где-нибудь, а в Вест-вэлли да в Ван-найсском округе, но и оттуда его уволили, так что в Университетском дивизионе, вынужденный подчиниться дисциплинарному переводу, он успел проработать лишь несколько месяцев. И все же, думал Гус, хоть оба эти года мне удавалось избегать опасностей и стычек, я боюсь. Но разве страху моего не поубавилось? Синий мундир да значок на груди, бесконечная обязанность принимать решения и разрешать людские проблемы (когда он даже знать не знал, как это делается, да только в полночь на улице не было больше никого, кто бы мог лучше его с этим справиться, — и он брал на себя смелость решать за других, и случалось, что от его решений зависела чья-то жизнь), да, решения и проблемы, и синий мундир, и значок — все это придало ему уверенности, о которой он даже и не мечтал, даже не думал никогда, что способен на такую уверенность в себе. И пусть он до конца не избавился от сомнений, жизнь его сильно переменилась и он был, как никогда, счастлив.
Он был бы еще счастливее, если бы ему удалось перевестись в тихий белый район и не мучиться комплексом вины. Но если он убедит себя, что достаточно храбр — а больше ему нечего себе доказывать, — то почему бы не перевестись тогда для полного счастья в Хайленд-парк, поближе к дому?
Только все это вздор. Если работа в полиции чему-то его и научила, то, пожалуй, именно тому, что мечты о счастье — занятие для детей и дураков.
Лучше уж взирать на мир и самого себя с легким презрением.
Он вспомнил о раздавшихся бедрах Вики, о том, как лишние двадцать фунтов могут изменить даже такую хорошенькую девушку, изменить настолько, что он затруднялся сказать, почему так редко стремится к физической близости с ней — оттого ли, что она боится забеременеть, или просто потому, что она все сильней утрачивает былую привлекательность. И дело не в том, что некогда холеное тело, будто созданное для постели, стало грузным и массивным. Распадается личность — вот в чем вся штука! И виноваты здесь лишь опрометчивость юности, поторопившей с женитьбой, да трое детей. Это все оказалось не под силу девчонке, привыкшей висеть на чьей-то шее, а теперь вот захомутавшей его собственную.
Гус подумал, что если у малышки не прошла простуда, то сегодня ночью заснуть не удастся, и почувствовал, как в нем закипает благородный гнев.
Но он прекрасно знал, что сердиться на Вики не имеет никакого права.
Она была самой хорошенькой девушкой из тех, кто когда-либо выказывал к нему хоть какой-то интерес. К тому же сам он отнюдь не был тем трофеем, завоевав который следовало бы особо гордиться. Взглянув на себя в зеркальце заднего обзора, он убедился, что соломенные волосы совсем поредели: он облысеет задолго до своих тридцати. Вон и морщинки уже играют у глаз. Он посмеялся над собой за то, что смеет сетовать на Викину полноту. Но ведь не в том дело, подумал он. Не в полноте. Дело в ней самой. В Вики.
— Тебе не кажется, Гус, что полицейские имеют больше шансов понять истоки преступности, чем, скажем, пенологи, или типы, что занимаются заключенными, или вообще все ученые-бихевиористы, вместе взятые?