Настолько хрупким, что однажды, через двенадцать лет, при коротком неопасном падении, этот сосуд порвался.
И мир стал другим. В нем не было больше Скорпиуса Гипериона Малфоя — было лишь тело. Неподвижное и расслабленное, комок плоти, манекен, которому закрыли веки, как покойнику.
* * *
Год назад он встретился на вокзале Кингс Кросс с Гарри Поттером, героем волшебного мира и счастливым папашей трех разномастных детишек.
Гарри тогда выглядел довольным жизнью, хотя и слегка потрепанным ею же — а впрочем, Драко не мог дать гарантии, что то же самое нельзя было сказать о нем самом.
Они обменялись кивками и разошлись почти приятелями — если бывают на свете приятели, не сказавшие друг другу ни слова.
Все же он испытывал какую-то смутную приязнь, и сам не мог понять, чем ему вдруг стал нравиться Поттер. Много лет назад он спас его жизнь, но для Драко это не имело никакого значения.
Скорее, понравилась спокойная уверенность, та самая, которая ему и в себе самом была приятна. Взрослый мужчина, не тот мальчишка, от которого его трясло в школе, без этих грязных волос, и никаких вам больше плохо обстриженных ногтей с заусенцами. Опрятно одетый, собранный, никакой заносчивости, скорее, смущение — от внимания праздной толпы.
Драко был бы совсем не против и перекинуться с ним парой слов… но все-таки они оставались людьми разного круга. Поэтому он кивнул, отвернулся.
И позабыл о Поттере.
До десятого октября этого года.
Драко сидел у постели больного — они с Асторией сменяли друг друга, чтобы выспаться за три или четыре часа, поесть и сменить одежду и вернуться на свой печальный пост.
Скорпиус лежал на высокой койке, одна рука — поверх покрывала и вывернута ладонью наружу, рукав больничной рубашки закатан для уколов. Лицо его ничего не выражало, рот был открыт, крупные выпуклые веки казались голубоватыми, фиалково-нежными.
Весь он был ужасно красивым в эти дни, нежным, беспомощным, таким, что Драко казалось — у него сердце разорвется от жалости и умиления. В нем была открытость и ясность умирания — даже не агонии, а угасания, медленного, неотвратимого.
Драко видел эту красоту… а может быть, просто хотел ее видеть, цеплялся за свои чувства к опустевшему телу, потому что, увидь он реальность — полутруп с застывшей предсмертной гримасой — вполне возможно, он просто сошел бы с ума от горя.
Поттер вошел в палату, походка у него была и осталась энергичной и одновременно неуклюжей. Он держал руки в карманах, но при виде поднявшегося из кресла Драко протянул ему ладонь.
— Как он? — быстрый взгляд на тело. — Я слышал, Драко, я слышал от детей. Все в школе знают уже… И мы тоже узнали. Мне так жаль.
Их взгляды встретились. Драко хрипло пробормотал:
— Добрый день, Гарри.
Они никогда не называли друг друга по имени. Это звучало немного дико, слегка неискренне.
— Что-нибудь можем сделать? Лекарства, специалисты?…
— Я плачу лучшим медикам Британии, — сказал Драко. — Хочу выписать людей с континента. В Дурмштранге есть лекарь, который видел подобное.
Он вздохнул и сел обратно в кресло.
Поттер слабенько, наигранно улыбнулся.
— Значит, надежда есть?
Драко почувствовал короткий укол ярости, зависти — все трое отпрысков Поттеров живы и здоровы, почему он, Драко Малфой, за все эти годы не сделавший ничего… ничего плохого, ничего такого, что могло рассердить покровителей волшебников, почему он, ради Мерлина? Почему не Поттер, не Уизли, не кто-то еще?
И какое право имеют они на его надежду? Так она была скупа, так беспросветно мала — милостыня нищему, два кната, закатившиеся под половицу. Драко не знал, хватит ли ему самому.
— Есть. Говорят, что это сложный случай, но зелья, ритуалы…
Он осекся, понимая, что выглядит глупо — с этими своими двумя кнатами безумной, бессмысленной надежды.
Поттер смотрел на него с состраданием, но спокойным, почти безмятежным — его лицо за годы, пока Драко не имел счастья лицезреть героя волшебного мира, как-то сумело сделаться почти непроницаемым.
У Драко осталось сильное впечатление, что Поттер — сам или у кого-то — выучился допускать наружу лишь те эмоции, какие сам хотел показать. В этом не было, впрочем, ничего артистичного. Обыкновенная выдержка человека, годами сидевшего в кабинетах Министерства Магии, а в последние пять лет — в прокуренных кабинетиках Аврориата.
Тем не менее, было сострадание, и он почувствовал такую благодарность, что едва не заплакал. Не сочувствие и не жалость — лишь молчаливое сожаление о потере, и готовность ее разделить, и ни малейшего страха. А страх Драко видел в эти дни часто, чаще, чем хотел — и в собственном отражении в зеркальце больничного туалета, и в глазах жены, и на лицах врачей, медсестер, родственников, знакомых.
Страх, имевший слишком много причин, и чаще всего ни одна из причин не касалась маленького мальчика на высокой казенной койке. Страх и облегчение. О, сколько облегчения он видел вокруг, сколько почти счастья — «слава Мерлину, все это не со мной, не с моим ребенком» — они могли бы вытатуировать фразу у себя на лбу — Драко и тогда бы не смог прочитать ее яснее.
— Ты устал? — вдруг, напрямик, безо всяких переходов, осведомился Поттер.
— Почему ты спрашиваешь?
— Не знаю, — он слегка смутился, — ты выглядишь очень усталым. Как будто вот-вот сорвешься. Я не знаю…
— Нет, — упрямо сказал Драко. — Я чувствую себя хорошо.
— А где миссис Малфой? Астория? — с кривой улыбкой.
— Она спит. Она аппарировала домой и спит. У меня еще, — Драко взглянул на часы над койкой, — час. Может, два.
— Что-то вроде дежурства?
— Точно.
— Может быть, спустимся в кафетерий?
Немыслимо было, что он вообще это предложил.
Немыслимо и то, что Драко, подумав, согласился. Не было препирательств, и никаких доводов, вроде такого, что в любом случае обо всех изменениях в состоянии сына ему сразу же сообщат. Конечно, сообщат.
Может, ему действительно требовалась передышка, или Поттер выглядел таким… надежным, способным помолчать в эти двадцать минут, пока Драко пил бы невкусный кофе и грыз зачерствевший кекс — Драко был уверен, что так будет.
Так и было.
Они просто сидели за столиком, грязным и шатким, каждый со своей кружкой, и даже кекс был таким, как он себе представлял — безвкусным и крошащимся. Поттер не ерзал и не дергался. Драко смотрел в окно и ничего толком не видел, не слушал, только иногда, позже, вспоминал — автомобильный гудок, кусочек серого неба, ажурный полет желтого листа.
И опять — в третий раз — Поттер его удивил. Он поднял руку, подержал над липкой, в крошках, столешницей, и положил ее, очень мягко, осторожно, на ладонь Драко. Пальцы его сжались, разжались — и он убрал руку.
Прикосновение же оставалось еще несколько секунд: призрак, воспоминание, эхо.
Больше ничего.
* * *
Они встречались каждый день — одни и те же двадцать минут за горьким кофе, Драко коротко пересказывал результаты встреч с медиками, Поттер слушал, кивал, задавал какие-то незначащие вопросы.
Он как будто чувствовал, что не стоит идти дальше, что Драко всего-то и надо, чтобы кто-то слушал сбивчивые и невнятные рассказы, чтобы надежда его в эти минуты из бесплотной и невесомой становилась реальной, искренней, настоящей.
В конце ноября в Св. Мунго сдались и самые оптимистичные, и Скорпиуса перевезли домой. Комната его, оклеенная плакатами квиддичных команд, забитая сломанными и любимыми игрушками, тесная, темная (ему нравилось держать гардины задернутыми, он вообще был мальчиком с явными наклонностями к раннему, чуть напыщенному, подростковому трагизму), превратилась в обитель Спящей Красавицы — так они с Асторией называли сына.
Казалось, в этой идиотской и неуместной шутке они собрали оставшуюся в доме радость — и отдали сыну, и казалось, что, когда он очнется, то будет смеяться над ней вместе с ними.