Самое странное, что вокруг огня сидят настоящие неандертальцы. Волосатые, в шкурах, с дубьем, люди прошлого жмутся к теплу, еще не зная разделения на расы, единые в своем неказистом облике. Или уже не зная? Я плохо понимаю: мы на пустыре или в пещере, за пределами которой бродят саблезубые монстры? Вроде как различаются каменные стены, на них видны изображения бизонов и шерстистых носорогов; а вон и горы костей в углу (надеюсь, не человеческих). Мы выпали, короче, из времени, а может, это континент ухнул в какую-нибудь дыру Хроноса, и жизнь вернулась на круги своя.
– Ковач! – восхищенно говорю. – Они как живые! То есть, они и есть – живые!
А Ковач мотает головой: нет, не живые! Умирающие! Но как их жалко! Видя, как приятель плачет, понимаю: его слезы адресованы другим – тем, кто у каминов. Почему-то он переживает за священные камни гораздо больше, чем местные жители, топчущие эти камни ежедневно. Не может, философ хренов, спокойно смотреть на угасание земли, давшей миру Канта с Шопенгауэром, чтоб им пусто было…
– А ну, прекратить рыдания! Мы оказались у истоков, у нас есть шанс выстроить новую цивилизацию!
Я приветствую пещерных жителей поднятой рукой. Я – ваш, мы одной группы крови! И мой друг той же группы, только иногда напускает на себя, шибко умного корчит. А ум нам не нужен, верно?
– Верно! – отвечают неандеры на чистом русском.
– Тогда – за мной!
Поднявшись от костра, выходим из пещеры. Вокруг море огней, это другие пещерные жители жгут костры, укутываясь в шкуры. Вылезайте, жители! Присоединяйтесь к нам, чтобы пройтись по развалинам дивного старого мира, сбацать на губах реквием, а потом плюнуть на общую могилу Европы! И неандеры таки выползают из нор, присоединяются, после чего мы движемся вроде как по музею под открытым небом. Слева видна ратуша, перед ней в центре площади торчит чудовищная игла, на которую наколот мертвый европеец. Мир праху, дружище, твоя песенка спета, теперь петь будем мы.
– Будем петь? – оборачиваюсь к племени.
– Будем! – потрясают они дубьем. Мы затягиваем песню на непонятном языке, мощную и грозную. От звуков песни дрожит старенький университет, где работает Свен; и готический собор дрожит; и давно погасшие витрины магазинов испуганно звенят стеклами. Я вижу магазин Spit (который и впрямь спит) и указываю – туда! Ворвавшись внутрь, племя безжалостно крошит прилавки, хватит, торговцы, наторговались! Богатые и одинокие, вы все умерли, оставив после себя кучу ненужного хлама, и мы его уничтожаем! А потом опять направляемся в темноту, наполненную некогда священными камнями, нынче годными разве что для пращи. Разобрав мостовую, с камнями в руках и за пазухами, выгребаем на пустырь. Посреди пустыря – аккуратные белые коттеджи, на них сыплется снег. Ага, дом престарелых, похоже, здесь укрылись те, кто выжил при смене эпох.
Заглядываю в одно из окон и вижу Свена, аккуратно раскладывающего по ячейкам таблетницы кругленькое разноцветье (обычное дело перед сном). Первое «колесо» он принимает после утреннего кофе, второе – перед тем, как спуститься в цокольный этаж, где ночует черный «Ситроен». Только завтра машина никуда не уедет; и профессор не будет блистать на ученых советах и симпозиумах; и дровишек новых не привезет – все кончится иначе. Когда я стучу в стекло, Свен вскидывает голову. Брови в недоумении ползут вверх, затем в глазах вспыхивает ужас. Извини, дорогой, шансов у тебя ноль. Неандертальцы глухо ропщут за моей спиной, затем с ревом швыряют увесистые булыжники в хлипкие белые строения, и те рушатся, погребая под обломками своих насельников…
4
Воздух прогревается внезапно, за одну ночь, превращая снег в журчащие ручейки. На улицах появляются легко одетые люди – настолько легко, что кажется: завтра лето. Их много, людей, от которых я отвык за время забастовки. Лица у них веселые, они куда-то спешат, суетятся, мельтешат, будто замерзший мир оттаял, выбравшись из анабиоза.
– Плюс 15 градусов, – указывает Свен на электронный термометр, прикрепленный перед выходом в патио. На этом пятачке видна трава, ранее погребенная сугробами, так что можно вынести раскладной стул, укутаться в плед и сидеть, подставляя лицо робким солнечным лучам. Что, собственно, она и делает. Цвет лица меняется, мертвенная бледность уходит; и бутылки, неизменные ее спутницы, куда-то исчезают. Вечером Свен наводит порядок в доме: пылесосит, протирает пыль, выносит на помойку опорожненную тару (господи, сколько ее!). Помочь? Нет, поднимает руку Свен, отдыхайте. Он вроде как подчеркивает свой статус честного работника, который честно бастовал, но потехе час, как говорится, а делу время. И она что-то подчеркивает своим сидением в патио, они с Ковачем уже два дня как в мансарду не поднимались. Зато регулярно приходит Макс, который уединяется с матушкой, подолгу с ней беседует, и расстаются они довольно мирно.
Я вдруг остро чувствую свою неуместность в ожившем мире. Что мы здесь делаем, Ковач?! Пора возвращаться туда, где жизнь похожа на вязкое болото, по которому пробираешься, с трудом вытаскивая ноги из хляби, и не знаешь: доберешься ли до твердого берега? Но болото привычно, знакомо до последней кочки, и мне, кулику, хочется его расхваливать на все лады. А с бабушкой-Европой пора на время расстаться. Она в очередной раз обманула лохов, сымитировала смерть, а теперь усмехается: что, поверили? Не-ет, родные, я еще вас всех переживу!
– Ну? – вопрошаю приятеля. – Чуешь, куда ветер дует?
– Куда же он дует? – кривит лицо Ковач.
– Вся эта суета в переводе с голландского на русский означает: бери шинель, лети домой. Пора и честь знать, короче.
– Наверное, пора… – Ковач угрюмо задумывается. – Что я могу ей дать? Ничего, в сущности…
– Она все от тебя получила. Теперь пакуем вещи, Rannair ждать не будет!
В аэропорту полицейская собака долго и тщательно обнюхивает мой свитер. Охранники окружают меня, перетряхивают багаж, но тщетно, улова нет. Значит, правильно сделали, что скурили голландскую травку, из-за которой нас могли бы навсегда выпереть из Шенгена. А оно нам надо? Не радуйтесь, ребята, и не вздыхайте с облегчением, мы еще вернемся.
Маятник Фуко
Дыхание дефолта я почувствовал задолго до его наступления. Газеты, с которыми я сотрудничал, медленно умирали, гонорары становились мизерными, потом и вовсе исчезли. А жить-то надо! В общем, весной 98-го года я оказался в ремонтной бригаде, приводившей в порядок квартиры «новых русских». Второй месяц я навешивал двери, окна, укладывал черновые полы, а главное, получал за это денежное вознаграждение.
– Тебе хорошо, – говорила режиссерша Мосина, – работа есть, да и в долг ты не брал. А мое положение представь?!
У Мосиной не было работы, причем давно. Полгода назад она вознамерилась ставить спектакль: связалась с каким-то банком, выпросила ссуду на постановку и, собрав актеров из разных трупп, взялась за дело. Мосина умела убеждать: и актеров зажгла идеей, и художника, который нарисовал просто фантастические декорации. Деньги на них потратили тоже фантастические, и вдруг выясняется: сцену не дают! То есть театр (также почувствовав дыхание дефолта) предпочел на три месяца предоставить подмостки под какой-то мюзикл. Пока Мосина обивала пороги других храмов искусства, декорации свезли на склад. Когда же очередная договоренность, можно сказать, была в кармане, склад вспыхнул синим пламенем, похоронив под горящими балками спектакль. А тут еще из банка депеша: гоните, мол, долг! Мосина срочно перезанимала, что-то взяв у меня, что-то у друзей и родственников, но из долговой ямы до сих пор не вылезла.
– Ты как, терпишь пока? – спрашивала она время от времени. – Ты потерпи, ладно? Деньги – это ведь мелочь, главное, что спектакль накрылся…
Ради высокого искусства Мосина была готова участвовать в авантюрах, лезть в пекло, закладывать душу, поэтому ее звонков я побаивался. «Что она, интересно, придумала на этот раз?» Мосина звонила вчера, просила зайти, поэтому сегодня я договорился выйти на работу после обеда.