Ковач решительно направляется к странному памятнику, я двигаюсь следом. Неожиданно замечаю, как туда же, к игле, движутся двое африканцев. Или, если хотите, негров. Они смотрятся в белоснежной тундре чем-то чужеродным, черными угольками на песцовой шкурке выглядят, но им, похоже, такой диссонанс по барабану.
– Попали… – бормочу, Ковач же напрягается, как зверь перед прыжком.
Встречаемся у основания иглы: они по одну сторону ушка, сквозь которое запросто пролезет пресловутый верблюд, мы по другую. Овальное отверстие – как экран, на котором две расы разглядывают друг друга. Негры высокие, сутулые, в вязаных шапочках и шарфах до носа, над которыми сверкают крупные белки глаз. Мы – пониже ростом, зато шарфы на нос не натягиваем, к холодам привычные.
Молчаливый диалог продолжается минуту, не меньше. Когда Ковач делает шаг к отверстию, негры переглядываются. Звучат слова на незнакомом языке, шапочки надвигаются на черные лбы, и вскоре мы видим лишь сутулые спины.
– Откуда их столько? – спрашиваю, переводя дух.
– Из бельгийского Конго, надо полагать. Отрыжка колониальной эпохи.
– Если б сцепились с этой отрыжкой, мало бы не показалось…
Он задирает голову вверх.
– Это роли не играет, игра проиграна. Европейцы напоминают это насекомое: вознеслись высоко, а на самом деле – пришпилены булавкой. Экспонаты музея, чьи внутренности пронзил безжалостный металл истории.
И опять я ничего не понимаю. Плюнь на них, пришпиленных булавками, не приезжай сюда! Но ты почему-то приезжаешь, обихаживаешь давным-давно свалившую подругу, растапливаешь камины и смотришь вокруг с трагическим выражением лица!
– Может, в Spit заглянем? – предлагаю. – Вдруг он работает?
– Что ж, пойдем…
По дороге в Spit останавливаемся на одной из улиц, где под рекламой пиццерии завис человечек с рюкзачком – муляж то ли альпиниста, то ли отчаянного любителя пиццы. Фигурка нелепая, но оптимизма в ней больше, чем в изломанных статуях из черного металла. Хочу пожрать! – сигнализирует скалолаз, и это естественное желание в царстве снега и холода более чем понятно.
Наши взгляды взлетают выше – на окна над вывеской.
– Узнаешь? – спрашивает Ковач.
– Конечно…
В окнах третьего этажа виден свет, что не типично для здешней замогильной ауры. Но объяснимо: здесь располагается что-то типа молодежной коммуны, когда часть дома снимает компания молодых людей, не желающих делить кров с предками. Одного из них зовут Макс, это ее сын, он, собственно, и показал забавный дом с изголодавшимся альпинистом на фасаде. Даже в гости приглашал, но это, я думаю, был просто жест вежливости.
В окнах мелькают тени, там играет музыка, так что зайти, если честно, хочется. Только что мы скажем Максу? Он тоже родился в стране, где забастовки никого не пугают, но давно ее забыл, и на родном языке говорит с акцентом. Он дважды поступал в университет, бросал его, устраивался работать, опять бросал, теперь живет непонятно на что.
– Он нас очень беспокоит, – говорил Свен, озабоченно сводя брови к переносице (она кривила при этом лицо, но не возражала).
Окно внезапно распахивается. Слышен возбужденный говор, затем что-то небольшое и темное вылетает из освещенного квадрата и, описав дугу, шмякается на мостовую. Похоже, бутылка: не будь снега, она брызнула бы осколками, но мягкая белая подстилка уберегла сосуд (и нас, возможно). Когда створку захлопывают, говор стихает. Молодежь выпивает? Курит травку? Развлекается с девушками? В любом случае в гости заваливаться не с руки, то есть, погреться не получится.
– Безнадега… – машет рукой Ковач. И, пнув бутылку ногой, вновь устремляется вперед.
Сияющая неоновыми буквами вывеска Spit видна издалека, значит, центральная комиссионка работает. Хочется скаламбурить, дескать, весь город «спит», погрузившись в забастовочную летаргию, и только Spit не спит. Но я гашу игривость, она неуместна на фоне серьезности моего спутника. Если честно, я его побаиваюсь, серьезного и странного Ковача. Он безжалостен в своих высказываниях, так что мне порой жалко и Свена, и ее, которая живет в большом и холодном доме, почему-то боясь из него выходить. Днем, когда Свен отправляется на работу, они уединяются в мансарде, откуда час-другой доносятся характерные звуки. Ковач спускается первым, как всегда, серьезный, и нервно закуривает. Она спускается позже (лицо у нее просветленное и одновременно измученное), и первым делом тянется к бутылке. На скулах Ковача появляются желваки, но он хранит молчание.
Не спящий Spit напоминает оазис посреди снежной пустыни. Везде жизнь замерла, а тут она если не бурлит, то хотя бы копошится, ползает вдоль длинных полок, уставленных бэушной посудой, сувенирами, кухонными принадлежностями и прочей мурой, от которой избавляются при первой возможности. Цены копеечные, новодел перемешан со стариной, и тут уж каждому свое. Кто-то запихивает в корзину все подряд, благо стоит товар еврик-другой, кто-то выискивает раритеты, которые не стыдно поставить на видное место или перепродать через антикварную лавку.
Ковач перемещается вдоль полок, игнорируя залежи барахла. Среди неторопливой публики он выглядит уже не пингвином, а черным вороном, готовым клюнуть каждого. Но он не клюет, лишь с тоской озирает тех, кто напихивает в корзины уцененку.
Ковач вдруг останавливается, будто что вспомнил.
– Она говорила: здесь бывают удачные дни – после того, как умирает кто-то одинокий и богатый. В магазине сразу появляется множество ценных вещиц, тогда в этом Spite не протолкнуться.
На лице опять – горькая усмешка.
– Вообще-то бельгийцы долго живут, – говорю. – Значит, удачи случаются не часто.
– Живут долго. Но все равно умирают.
– И что?
– Они купят эти вещи, а потом сами умрут.
– И что?!
– Ничего. Ни-че-го!
Интересно: ему жаль осиротевших вещей? Или бельгийцев, забывших о своей бренности? Я плохо понимаю приятеля: то ли он соболезнует этому миру, то ли презирает его всеми фибрами души. Я лично хочу купить керамическую кружку для пива, и хрен с тем, что когда-нибудь она осиротеет, и из нее будет пить кто-то другой. Вещи должны переживать хозяев, поэтому я молча сую кружку с выпуклым майоликовым узором в корзину.
– И ты туда же? – криво усмехается Ковач, который даже корзину не взял. – Ну-ну.
Внезапно у входной двери слышится крик, и возникает человеческое движение. Пройдя туда, видим толпу, в ее центре кто-то невидимый издает резкие гортанные звуки. Когда люди расступаются, крикливый невидимка предстает в обличье смуглого парня с жесткой курчавой шевелюрой.
Парня шатает, он пьян. Или под наркотой, потому что глаза красные и явно безумные. Он указывает на всех пальцем, изрыгая непонятные слова, затем грозит кулаком. Мол, ужо я вам! Покупатели стараются отпрянуть, в глазах здешних «фру» читается испуг, да и мужчины, похоже, оробели. А у парня на губах уже пена, видно, сильно вставило. Кулак к потолку, и опять крик – дикий, истеричный, полный непонятной боли… Неожиданно вспоминаю о том, что полиция обещала забастовать, значит, уколотый крикун может изгаляться, сколько хочет, приструнить некому.
Урезонить крикуна пробует единственная на весь магазин охранница – женщина в черном, как видно, без оружия. Но попытка безуспешна, парень с легкостью вырывается, продолжая оглашать Spit истошным ором. Внезапно в центр выходит Ковач. Фига ты лезешь, дружище?! Он же чумной, неуправляемый, и что у него в кармане – один его африканский (мусульманский?) бог знает!
Дело, однако, сделано: Ковач встает напротив. И громко, с отчаянием произносит:
– Замолчи! Сейчас же замолчи!
Звуки незнакомой речи настораживают крикуна, он с тревогой смотрит на Ковача.
– И уходи! Немедленно!
Как ни удивительно, смуглый слушается. Утерев пену с губ, он обводит всех мутным взглядом и, повернувшись, уходит на заплетающихся ногах.
Кажется, это называется русским мессианизмом, мы всегда лезем спасать тех, кто в этом не нуждается. Или нуждается? Весь магазин, если честно, описался, а русский герой перевернул ситуацию!