— Не понимаю, полковник Евтимов…
— Почему Бог невинен?
Он удивленно смотрит на меня, затем улыбается с нескрываемым сожалением, будто хочет сказать: «Знаю, вас интересует проблема не абстрактного Бога, а моего второго, Великого отца!»
— Долго рассказывать, полковник Евтимов, но я попытаюсь изложить кратко основную суть моих рассуждений, не вдаваясь в подробности, не прослеживая, как они менялись с годами. Итак, вначале я верил, что Бог невинен, потому что он вездесущий и единственный. Сама его способность создавать цельность делает его невинным — ведь он и причина, и следствие; и порок, и искупление; и содеянный грех, и страдание от него. Позднее я понял, что мир в сущности поделен между силами добра и зла, между светом и тьмою, что цельность осуществима лишь в их двуединстве — для этого мне достаточно было прочесть «Фауста» и «Преступление и наказание».
И тогда меня осенила волнующая догадка: будучи в каждом из нас, Бог невинен, потому что каждый из нас для самого себя невинен. Обожествляя себя, мы пытаемся освободиться от нашей тленности, но — самое важное — таким путем мы доказываем свою невиновность другим, ибо сознание своей значимости, уникальности и неповторимости стоит над всякой моралью и принципом равенства, оправдывает любой наш поступок, каким бы негуманным он ни был.
Под конец я пришел к выводу… человек постоянно подвержен наказанию выбирать, все наше существование — непрерывный трудный выбор, а все время предпочитать что-то одно другому ужасно утомительно. Труднее всего выбрать свободу. Она очистительна и прекрасна, но всегда бедна, неуютна, раздражает окружающих, поэтому почти неосуществима. Другая, более легкая возможность — отнять свободу у ближних, реализовать свою собственную уникальность, обезличив их… это уже проблема власти! И тогда я решил: Бог невинен потому, что всесилен, всевластен, а отсюда вытекает, что власть и невиновность тождественны, или — что еще страшнее — совершенная власть одаривает не только могуществом, но и абсолютной невиновностью. Из этого следует чудовищный парадокс: человек ощущает себя тем невиннее, чем больше виновен перед теми, над кем властвует! Самый легкий и удобный способ создать себе духовный комфорт — это обладать властью, потому к ней и такое стремление.
Никогда в жизни мне не удавалось над кем-нибудь властвовать — ни над чувствами матери, потому что я рано остался без нее, ни над игрушками — по той простои причине, что у меня их просто не было, ни над любимой женщиной, так как женился я по расчету. Никогда я не властвовал и над подчиненными… я был лишь ступенькой на их пути вверх, я не имел власти даже над ребенком, потому что Жанна не от меня. Да, полковник Евтимов, она родилась во время моего скучного брака, ее мать — моя жена, но отцом моей дочери является другой, и я это знал с самого начала! Я мог властвовать единственно над самим собой и над воображаемым порядком, который я строил с увлечением архитектора, — бессмысленным, прекрасным, упрощенным до совершенства и спасительным порядком. Лишенный живительной способности властвовать хотя бы над каким-нибудь умением, я постепенно утрачивал свою невиновность, гнетущее скользкое чувство вины овладевало мной с легкостью, с какой теплый воздух наполняет воздушный шар. Это чувство вины все нарастало, пока не превратило меня в уродливое и безопасное чудовище… теперь вы понимаете, почему я трус? Вот источник, питающий водой реку моего постоянного страха!
— Хватит!.. Замолчите! — Я ловлю себя на самом настоящем крике.
Панайотов глядит на меня с удивлением, которое немного спустя сменяется состраданием. Подсознательно он ощущает, что уязвил меня, вывел из равновесия, разбередил во мне какую-то глубокую рану, и то, что сделал он это невольно, только усугубляет жестокость этого вмешательства.
— Вы верите мне, полковник Евтимов?
Теперь наше молчание почти неприязненно, тень оконной решетки доползла до кресла и заключила Панайотова за своими нематериальными квадратами. Он снимает очки, глаза у него спокойные и грустные — чуткое зеркало его обнаженной души.
— Семь лет назад, — сухо говорю я, полностью овладев собой, — я поверил Бабаколеву, его такому убедительному самооговору. Я не имею права верить вам, Панайотов… когда я был у вас дома, вы уже мне лгали. Вы должны вспомнить что-то еще, напрягите вашу безупречную память, приведите мысли в порядок! Вы должны вспомнить что-то еще, в противном случае я бессилен и буду вынужден просить у прокурора разрешения на ваш арест. А пока вы свободны!
Я энергично ставлю подпись на его повестке, вручаю ему ее и взглядом прошу выйти. Панайотов моргает близорукими глазами и медлит. Он не смеет уйти, он уже нуждается во мне и хочет остаться тут!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
(1)
Гладь водохранилища блестела с обманчивым дружелюбием и казалась опрокинутым голубым небом. Было тихо, хотя тишина природы всегда исполнена звуками, чьим-то невидимым присутствием. Ленивые волны ласкали берег под тонкой, как пленка, корочкой льда. Далекие холмы казались бурыми в неярком свете зимнего дня, а воздух — желтоватым и твердым, как стекло пивной бутылки. Было холодно и неуютно, белорыбица должна была клевать — я просто чувствовал, как она кружит около еще живых уклеек, но по каким-то таинственным соображениям не заглатывает их, словно насмехаясь над нами — над нашим терпением и хитростью — и выставляя нас дураками.
Сидевший рядом со мной, закутавшись в толстую шубу и нахлобучив ушанку до самого носа, любимый мой Шеф похож был на какое-то нелепое тупое существо, которое никогда не было человеком. Эта мысль была мне приятна, даже на душе стало тепло. Он был без очков, и для него и озеро, и горы Рила вдали растворились в пространстве. Это было абсолютное отчуждение, в котором Шеф медитировал. Погрузившись в нирвану, он не замечал, насколько комично выглядит, не ощущал и каплю, повисшую на кончике коса.
— Холодно! — сказал я.
— Будет холодно, если не разжег печку!
— Я-то ее разжег, но в Железнице… Сейчас самое время выпить, сам видишь, что не клюет. Давай вернемся к медведям и опрокинем по стопочке горячей ракии!
— Пить — это работа, а мы сейчас отдыхаем, — мрачно отзывается Божидар. — Любое удовольствие требует жертв — например, весь субботний день терпеть твое общество!
Он уставился на поплавок, не видя его, потом закурил — я почувствовал, как повеяло ароматом хороших сигарет, теплом и надежностью кабинета.
— Как идут дела с твоим Пешкой?
— Убеждаю его, что лучше признать.
— Что признать?
— Некоторые факты… — ответил я осторожно.
— А почему не все?
Благоразумно промолчав, я поднялся со складного стулика и принялся без нужды поправлять снасть. С Рилы подул резкий ветер, отраженное в озере небо сморщилось, как кожа, мне даже показалось, что вода вздохнула. Я знал, что Божидар хочет мне помочь, что для него тоже вопрос чести, чтобы мое последнее следствие завершилось триумфально, под звуки фанфар. Он сознавал, что на этот раз мне было бы очень тяжело потерпеть неудачу, что беспомощность перед злом действительно превратит меня в пенсионера, доживающего свой век в пропахшей лечебными травками «Долине умирающих львов», что это проклятое следствие означает для меня нечто большее, чем суетность и тщеславие, что я занялся им не как профессионал, чье призвание — ловить, а как пойманный человек. Я должен был разрешить какую-то свою, личную проблему, чтобы освободиться от тревожного чувства вины, постичь душевную гармонию и уйти с миром.
Божидар стремился помочь мне, я полностью ему доверял, мне были нужны его ум и логическое мышление, но что-то удерживало меня от искренности, не позволяло рассказать о Панайотове. Самое неприятное заключалось в том, что на этот раз моя внутренняя прозорливость как бы отключилась в отношении презумпции невиновности: я не мог сделать выбор между Пешкой и Панайотовым, знал только, что у Пешки не было мотивов совершить убийство, а мотивы Панайотова казались мне хоть и психологически обоснованными, но преувеличенными.