Литмир - Электронная Библиотека

Я проверил показания Панайотова в отношении завода терракотовых плиток. Он рассказал мне правду: машины, закупленные у фирмы «Мюллер и сын» создали производителям уйму неприятностей — по-своему они были совершенны, но непригодны для наших условий, и позднее ценой крупных экономических потерь они были заменены. Следовательно, Карагьозова должны были отдать под суд, но его моральный оппонент Панайотов тоже поступил безнравственно.

Я терпеливо начертил у себя в уме логическую схему, точно воспроизводящую цепь событий. Дав Костову ложные показания, рассуждал я, Бабаколев чувствовал себя неуютно, его мучила совесть, он ощущал, что осквернил сохранившееся в нем чувство справедливости. Утром двадцать второго января он пришел ко мне и попросил вернуть его в тюрьму, чтобы освободиться от снедавшего его чувства вины. Наверное, еще тогда он был готов рассказать мне о «грязной истории», но у нас просто не хватило времени. Он ушел, пообещав, что мы увидимся на следующий день. Без десяти два с базы стройматериалов Бабаколев взял с собой друга (словно нарочно, тут в события вмешивается Пешка), в два был перед магазином запчастей. Разговор с Панайотовым протекал драматически, с угрозами и просьбами, со взаимными обвинениями, но Христо отстоял свое решение, держался твердо и независимо. Но — самое важное — именно в это мгновение Панайотов осознал всю безысходность своего положения: пока я еще ничего не знал, но завтра Бабаколев будет у меня и все мне расскажет. Панайотов почувствовал, что его загнали в угол, он понимал, что у него нет времени, что еще в тот же вечер все должно решиться. Тогда он сказал Бабаколеву, что зайдет к нему в общежитие после работы. Там, как я предполагал, он снова пытался его разубедить, но, получив категорический отказ, решился на страшный шаг… Два незначительных на первый взгляд момента подтверждали эту версию. Панайотов был исключительно труслив (он сам признался мне в этом недостатке), а врожденная трусливость выливается порой в невиданную решительность. И, во-вторых, наказание, которое ему угрожало, затрагивало саму его сущность — он не мог не отдавать себе отчета в том, что признание Бабаколева положит конец его служебной карьере, лишит порядка и его реализации, т. е. смысла жизни, оставит его снова без дома или, говоря иными словами, вернет его в сиротский приют житейского моря. Признание Христо должно было для него стать катастрофой, и он почувствовал себя духовно сломленным и ограбленным.

В течение нескольких дней и ночей я думал над этой версией, факты полностью ее подтверждали. Можно было считать доказанным, что для убийства было использовано «пежо» Панайотова, что преступник был слабого телосложения, но носил обувь сорок седьмого размера; у Панайотова не было твердого алиби на период между половиной восьмого и половиной десятого того рокового вечера — в четверку игроков в бридж он вошел только после десяти. Оставалась проблема «особой жестокости», с которой было совершено убийство. Панайотов не был лицемером, он действительно был сухим и бесчувственным человеком, как я. И вот тут мне казалось нелогичным, чтобы он превратил насилие в эмоцию, в извращенное удовольствие и наслаждение. Эта мысль повергала меня в растерянность, я решил не торопиться, подсознательно чувствуя, что этим следствием я должен восстановить некую нарушенную справедливость, что оно связано пуповиной с чувством вины, которое я испытывал все последнее время.

Закурив, я снова уселся на брезентовый стулик, съежился в своем тулупе и, как и Шеф, стал похож на какое-то нелепое безмозглое существо. Словно проникнув в мои мысли, Божидар водрузил на нос очки, вернув миру его реальность, и вздохнул:

— И ты, Евтимов, не хочешь разговаривать, и рыба не клюет… Давай веди меня, к твоим медведям!

(2)

Я обещал Марии вернуться к пяти, потому что в воскресенье мы пригласили этого симпатягу Пашова на очередной полусемейный ужин при свечах. Постепенно он привык к нам, к прозрачности фарфорового сервиза, к мягкости кресел, был забавен и по-своему остроумен, обладая присущей умным людям самоиронией, одинаково галантно ухаживал за моей дочерью и за моей женой, регулярно приносил подарки Элли, ел много и с видимым удовольствием… вообще уже созрел для шлепанцев, забытых моим бывшим зятем в спальне Веры. Держался он просто, с чуть уловимым умственным превосходством, которое никого не обижало, лишь подчеркивая, его молодость. Вера утверждала, что он необыкновенно талантлив, один раз показала нам его интервью, напечатанное в газете «Орбита». Во время этих ужинов я чувствовал себя особенно уютно, потому что только в его шумном присутствии мне разрешалось курить в гостиной. Примерно около половины одиннадцатого утомленная изысканностью нашего застолья Вера кокетливо говорила: «А теперь пусть мужчины побеседуют, пока мы уберем со стола!»

Нам приносили кофе и мы садились перед телевизором — я смотрел на его темный экран, а Свилен рассказывал о том, что реабилитировали Бухарина, излагал содержание статей в «Московских новостях» и «Новом мире». Он принес мне почитать «Детей Арбата» и впечатляющую по своему объему книгу Гроссмана, толковал события в Советском Союзе как личное духовное очищение, словно в свои тридцать лет только что вернулся из лагеря и жаждал возмездия за преступления Сталина. Он упивался своим красноречием, его вполне устраивало мое молчание, но я не мог избавиться от ощущения, что все эти судьбоносные события для него больше забава, занимательная игра в демократию, чем подлинное страдание.

И все же он с успехом заменял мне Генерала и Генерального директора, он знал так много всего, словно был не ассистентом на кафедре физики, а специалистом по истории перестройки. Я курил и слушал, прячась за нафталиновым запахом моего старомодного костюма, не позволяя ему заглянуть ко мне в душу, почувствовать глубину душевной раны, мою боль от того, что оказалось химерой, разбилось на куски словно упавший стакан, то, что я считал совершенством всю свою жизнь. В сущности, я не интересовал Пашова, его чувства были сформированы математической логикой, как моя безучастность — постоянными столкновениями с пороком. Он знал, что он — победитель, а я — побежденный, чувствовал подсознательно, что он — блестящее, триумфальное будущее, а я — мрачное, недружелюбное прошлое. Мы с ним не спорили, потому что у нас были разные отправные точки… Вот с Генералом и Генеральным директором я мог спорить до самозабвения, потому что у нас была общая боль, потому что нам было суждено испить до дна «чашу сию». А Пашов просто пил кофе. Наконец, Мария и Вера возвращались из кухни с всепрощающими улыбками на губах. «Ну, поговорили по-мужски?» — спрашивала дочь все так же кокетливо. Я закуривал последнюю дозволенную сигарету, Элли уже давно спала в своей комнате и, наверное, видела во сне своего настоящего отца…

Я должен был вернуться к пяти, но под холодным небом Железницы «лада» Шефа простудилась, по дороге в Софию принялась кашлять и чихать, и нам пришлось раз пять останавливаться, чтобы чистить свечи и воздушный фильтр, проверять карбюратор и так далее. Мы еле дотащились до города, мои электронные часы, подаренные мне коллегами в связи с выходом на пенсию, показывали половину седьмого. С виноватой улыбкой я отпер дверь и окунулся во мрак коридора. Было тихо, как в церкви, своим прочищенным горным воздухом носом я уловил запах валерьянки — блаженный, успокаивающий, но в нашей семье всегда означавший нечто тревожное и мучительное, что должны пережить мы все. Я быстро снял тулуп, скинул тяжелые туристские ботинки, сунул ноги в шлепанцы и заглянул в кухню. В белом сиянии виднелся темный силуэт Марии, она сидела за столом, положив подбородок на скрещенные пальцы рук и невидяще глядя прямо перед собой.

— Я опоздал потому, что «лада» Божидара что-то раскашлялась, — дружелюбно произнес я. — Сейчас пойду переоденусь.

Молчание Марии было холодным и твердым, как лед.

— Где Вера?

— В гостиной.

— А Элли?

80
{"b":"285688","o":1}