Литмир - Электронная Библиотека

— Вы хотите сказать, что… — не могу скрыть своего изумления.

— Да! Бабаколев рассказал следователю истинную правду!

Я растерян, пальцы нащупывают сигарету, закуриваю, выдыхаю голубой дымок в сторону окна.

— Ничего не понимаю, Панайотов! Почему тогда, семь лет назад, вы не обратились в милицию!

Маска надменного спокойствия давно уже исчезла с его лица, сейчас он выглядит утомленным стареющим человеком. Неверным движением он приглаживает волосы, преодолевая внутреннее сопротивление, и с болью произносит:

— Я боялся… Я говорил вам, что у Карагьозова огромные связи, и я думал, что он выпутается как-нибудь, но потом меня уничтожит! — Панайотов гасит окурок в пепельнице, пальцы его дрожат. — Это первое и последнее, что я усвоил в детстве. Реальность сиротского приюта была постоянный, непреодолимый страх. Кажется, это единственное доступное мне человеческое чувство… Вот в чем, полковник Евтимов, моя подлинная драма: я трус!

(11)

Он смотрит на меня невидящими глазами, ждет пока я оправлюсь от изумления. Искривленная тень оконной решетки медленно, но упорно приближается к нему — еще миг, и она нависнет над ним, замурует его в своей абстрактной сути, превратит из свободного человека в узника. «Он труслив, следовательно, несвободен, — растерянно думаю я, — но самое ужасное — испытывать постоянный страх от того, что боишься! Именно такие порочно трусливые люди способны на самые смелые поступки, склонны к дерзкому насилию, к неслыханной жестокости… Бабаколев был убит особо жестоким способам, помни это, Евтимов!» Но я продолжаю испытывать какое-то непонятное сочувствие к этому мужчине, сидящему передо мной. Спрашиваю себя, что бы рассказал на его месте я о годах, проведенных мной в кабинете с забранным решеткой окном в наивной борьбе со злом, которую я тоже превратил в свою привычку, в свей дом? Включаю магнитофон и слышу свой голос, мрачный, как мои траурный костюм.

— Мне понятны ваши душевные травмы, я ценю вашу искренность, Панайотов. А сейчас прошу вас вспомнить, как вы провели двадцать второе января?

Он вздрагивает, приглаживает волосы, облизывает губы — делает массу ненужных движений: он знал, что мы доберемся до этого вопроса, что от его ответа на него зависит многое, а может, вообще все.

— Вечером двадцать первого Христо мне позвонил по телефону и выразил желание увидеться. Голос у него был каким-то странным, напряженным, поэтому я сразу согласился. Местом встречи мы определили стоянку перед магазином запчастей в квартале «Хладилника», так как Христо не имел права въезжать на грузовике в центр города. В полдень двадцать второго я отпустил своего шофера: мне не хотелось разговаривать при свидетеле, тем более, что я ожидал услышать что-то для себя неприятное. Христо опоздал, он находился в лихорадочном возбуждении, все равно что с высокой температурой. Он сказал, что передумал, что решил пойти к следователю Костову и взять назад свои показания против Карагьозова. Я почувствовал, как все поплыло у меня перед глазами. Все, что я создал ценой огромных что своим неразумным поступком он спасет подлеца и усилий, преодолев свой страх и принципы морали, сейчас могло рухнуть из-за его непостоянства. Я сказал ему, навредит самому себе. Клянусь, полковник Евтимов, о себе я тогда вообще не думал. Христо признал, что Карагьозов и в самом деле подлец, но заявил, что не видел, чтобы он брал в тот вечер доллары. Я умолял его, упрекал, угрожал ему, потом спросил, почему он не отказался еще тогда, у меня дома… На все он отвечал непреклонным молчанием. Я предложил ему пойти куда-нибудь — в кафе или ко мне домой — сесть за стол и спокойно все обсудить. Но он отказался, извинился занятостью — уже не помню, чем он был занят. Тогда я попросил его еще раз хорошенько подумать и пригласил его на ужин к себе. «Я не изменю своего решения, товарищ Панайотов… но все же должен вам все объяснить, поэтому приду к вам вечером в половине девятого», — сказал он.

— Почему именно в половине девятого?

— Да, конечно… Христо пояснил, что к шести часам ждет у себя в общежитии какого-то друга.

— Вы уверены, что именно этим он мотивировал, что придет поздно?

— В моих моральных принципах вы можете сомневаться, полковник Евтимов, но память моя безупречна.

«Вот еще один человек с совершенной памятью!» — подумал я.

— В семь вечера я вернулся домой. Как я уже вам говорил, я был один. В морозилке холодильника у меня было несколько отбивных, я их вытащил и принялся ждать. Чувствовал я себя ужасно: я думал весь день и, скажу вам искренне, уже стал бояться и за себя. Клубок мог расплестись. Христо должен был признаться, кто подучил его выступить свидетелем против Карагьозова, Пробило восемь часов, потом девять, в десять без четверти я понял, что он не придет, мне было страшно одному, я нуждался в чьем-то присутствии и решил отправиться играть в бридж.

— А почему вы не поехали еще тогда к Бабаколеву?

— В какой-то момент я был готов это сделать, но поразмыслив, решил, что это неразумно. Христо наверняка угощался с другом, было бы глупо разговаривать с ним при свидетеле.

— Логично, как мотивация, но неубедительно, как объяснение, — подумал я вслух.

— Я оделся, спустился вниз и — клянусь памятью матери! — мне показалось, что моя машина стоит не на том месте. Я всегда ставлю ее совсем рядом с липой в нашем дворе, на расстоянии каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят сантиметров от нее — просто каждый в доме знает свое место и старается соблюдать порядок, а в этот раз «пежо» стояло не меньше чем в двух метрах от липы. Мне это показалось странным, но все дверцы были заперты, и я успокоился.

— Трогали ли что-нибудь внутри машины?

— Я не заметил… документы лежали, как обычно, в ящичке, — Панайотов судорожно сглатывает. — На следующее утро я позвонил в общежитие, и мне сказали, что Христо убит. Я ужаснулся, мне стало искрение жаль этого парня, но к жалости примешивалось и некое подлое успокоение. Как видите, полковник Евтимов, я не скрываю, что почувствовал облегчение. Человек — существо одновременно и великое, и жалкое: даже скорбя о ком-то, он по сути жалеет себя, даже когда любит кого-то, испытывает совершенную любовь к самому себе, даже когда жертвует собой ради других, отказывается от себя во имя себя. Совесть меня мучила, весь день я не мог прийти в себя, не мог сосредоточиться на работе, а поверьте — я способен работать при любых обстоятельствах бесстрастно, как машина. В то же время я чувствовал, что спасен, что меня миновала чаша сия. И тогда появились вы, полковник Евтимов… Но знаете, что необыкновенно? Я не испытываю к вам ненависти. Я чувствую себя, как зверь, посаженный в клетку, моя ненависть болезненна, но абстрактна, обращена ко всему моему существованию вообще. К вам я ощущаю симпатию, испытываю доверие, более того — почти биологическое уважение… наверное, вы тоже способны работать бесстрастно, как компьютер? А может, вы воспитывались в сиротском приюте? Мы, бездомные, чуем друг друга на расстоянии: мы излучаем некий запах сиротства, некие флюиды родства, словно все мы — большая, но неосуществленная семья. Я до сих пор испытываю нежность и доверие к уличным псам, а кусали меня только домашние, холеные собаки…

Он умолкает и отводит взгляд от окна, словно дочитал все написанное на освещенном солнцем стекле, потом проводит ладонью по лицу, и оно снова превращается в безжизненную маску, становится лицом усталого мима, уединившегося в гримерной после бурных оваций. Чувствую, что он говорит правду, а это опасное чувство. Я все еще не могу выстроить у себя в голове все детали по порядку, я должен воспринять его исповедь, как насилие надо мной, но не могу. Более того — чувствую, как меня охватывает жгучее сострадание к себе самому, словно Панайотов каким-то образом проник в мрачные тайники моей души и осветил их. Допрос окончен, у меня нет больше вопросов, наверное, поэтому я вновь выключаю магнитофон и тихо спрашиваю:

— Вы мне не объяснили — почему?

78
{"b":"285688","o":1}