Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Так ты не хочешь? Не хочешь… — разделывал я серую тупую тень, пока не завалил ее набок. Сухостоина, падая, разломилась на три части, и я, опомнившись от злой ярости, успел отскочить. А то можно было попасться, как легко попадаются новички в тайге, круша и давя тракторами покорный с виду лес — прут вперед, кажется им все легче легкого: наступил железной тушей, и оно обязательно подастся, сникнет, подобострастно хрустнет. А однажды стукнешь в сухостоину, уж куда смиренней и податливей, — на, бери, владей, тюк ее — и по закону физики, оказывается, она ломается на три части, две падают перед тобой, а третья в это время летит вертикально, сверху вниз, и прошивает насквозь кабину трактора, вместе с тобой, как консервную банку — пымс! — и нет тебя…

Мы видели такое раньше, подобное, не раз, когда лазили с пацанами по лесосекам, узнав о несчастном случае, — нарочно, чтоб посмотреть, страшно и наглядно, пялились как на опыт в учебнике: не суйся туда, куда не знаешь, о чем понятия не имеешь, ни с чем, ни с какой броней — не поможет.

Я вогнал топор в комель и притащил бревно к избушке. Солнце садилось. Я разрубил бревно еще напополам и собирался уже разжечь костер, но вдруг очнулся. Закат разлился вокруг неимоверным светом. И та сила, которая в поселке, или где-нибудь в другом месте, могла показаться красивой — вдруг пронзила меня насквозь, так что стало очень больно и потекли слезы: ни в чем не было препятствий, и красноватые лучи света были везде, всюду, в том, что я видел и не мог видеть. Мне срочно надо было домой, туда, в поселок, к ним, к Игорю и в особенности к Лене, к ее взгляду, голосу, падающим на плечи волосам. Надо было так срочно, что я готов был бежать, но бежать было нельзя: осенней ночью в тайге и без дороги не потеряться было бы чудом. Этот закат был и крушением чего-то неизвестного мне, и моей уходящей силой и теплом, и глупостью, и ясным последним посланием и предупреждением: день, спаленный мной, прогорел и сломался посредине, и обуглился, и упал передо мной, и две его части были видимы, а третья летела и должна была обрушиться прямо на меня и убить, и ничего нельзя было поделать — даже с закрытыми глазами темнота оказывалась не черной, но красной и разлитой повсюду. Наверное, так я рождался, как в эти застывшие мгновения, или так буду умирать — то, что происходило, было вне меня, со мной, связанное со мной, и в то же время надо мной — я родился и умер, а это все останется на тысячи лет — непойманная рыба, закат, красноватая рябь по всему живому маленькому круглому озеру.

Я плакал очень долго, окончательно смиряясь, что я бесконечно меньше всего, что происходит вокруг, что всё — не для меня: мир, поселок, Лена, долгое бесконечное падение солнца.

Я — как слепой, как на том свете, как серая тень среди всего живого — стал все-таки что-то делать, но очень осторожно, чтоб окончательно не растаять. Развел небольшой костер, вскипятил кружку чаю, затопил печку в охотничьей баньке, принес немного пихтового лапника и лег на ветки, стараясь ничего не потревожить и не расплескать: свою смерть, свой первый крик, бросок за пепельно-золотистой мушкой, что-то еще, подобное им, связанное со вчерашним безумием или с Леной. Все, что я мог придумать раньше или о чем мечтал, — не шло на ум, да я и сам легко отгонял привычные помыслы, настолько они были ничтожными, поверхностными, будто сухие соринки в холодной сильной осенней струе воды. Я просто ждал, будто кто-то войдет в дверь, осторожно и тихо, или что-нибудь произойдет, внутри или снаружи.

Утром я проснулся от холода — ночью я не вставал и не подбрасывал дров в печку, а зря — ударил заморозок. Кругом все застыло, вчерашний чистый закат обернулся первым морозным утренником и новой кровью — иголки лиственниц сбились в комки и за ночь покраснели, прихваченные сильным инеем, — все это были последствия вчерашней огненной смерти.

Я, не торопясь, собрался, выпил на дорожку кружку кипятка и пошел в поселок, отмечая по пути только одно — как по тайге прошлась эта ночь и какие следы оставила она на всем: на дороге, на траве, на деревьях.

В поселке было необычно тихо. Я вошел в дом, разделся, меня встретила кошка, всегда знавшая — где я и откуда иду. Я отломил несколько харюзиных голов от комка рыб, смерзшихся за ночь в рыбацкой сумке, и кинул ей, и она стала греметь ими по полу, стараясь прижать лапой. Наконец, вышла мама, какая-то смятенная и, мне показалось, заплаканная. Она достала из-под стола обычный тазик для рыбы: нельзя нарушать такую минуту ничем, ни злостью, ни горем — ради этого мгновения я часто бегом бежал домой, похвалиться, что поймал больше обычного. Но на этот раз хвалиться было нечем, но мама все же сказала:

— Молодец, наловил как раз…

Я только махнул рукой и дождался следующего, так же необходимого:

— Раздевайся, вешай на печку, чтоб просохло. Я ждала, протопила, будешь есть?

— Да, немного.

Я так устал, что не хотелось никуда идти, вяло пожевал что-то и затем лег на самую любимую в семье кровать, вровень с окном: хочешь читай, хочешь спи, а за стеклом — капли дождя, снег, хочешь — смотри, как они тянутся рядом, бьются о препятствие и смывают что-то.

Мама долго возилась в кухне, а я не мог заснуть — молчал и смотрел в потолок: все-таки я выжил, все-таки я добрался до дома и пережил эту ночь, все-таки ничего не произошло.

Неожиданно мама вошла в комнату, села рядом со мной и взяла мою руку. Это было настолько просто и необычно, что я испугался. Она как будто боялась, но я ободряюще улыбнулся ей — ведь все в порядке, ничего не случилось.

— Прошлой ночью Игорь умер.

Я не знаю, почему она сразу не сказала мне — может, вправду, боялась за меня, что я не выдержу, и потому так долго тянула. Я совру, если скажу, что поразился. Я совру, если скажу, что я не знал и не видел, как это произошло. Любое слово будет ложью. Я не знал и не видел, и знал и видел. Я совру, если скажу, что не мог ничего сделать, и так же совру, если скажу, что я хоть что-то понимаю и знаю хоть каплю того, что надо было изменить. Может, кому-то покажется наивным, глупым, смешным то, что я вижу действия ангелов в долгие мгновения времени — как на закате в тайге; как с мамой, держащей мою руку; с друзьями, которые успели уже все сделать и сказать без меня; еще два действия, которые я пока не могу описать, — с моими вторыми родителями, Леной и с верой, что все можно выдержать и на все найти ответ. Я даже слова-то правильно подобрать не смогу, что я в этом вижу. Мне только страшно, что любовь, оказывается, может быть настолько сильной, что стоит кому-то отойти и освободить дорогу, как ему кажется, пойти случайно, как вдруг — свобода перекрывает дыхание кому-то, и кто оказывается виноват? Ты? Не знаю, но уже в том, что этот вопрос появился и не проплыл мимо, как сухая травинка, наверняка и содержится ответ — я вру, что не знаю, но все же немножко не вру, потому что это не знание, это тяжесть и мука, это безразличие ко всему, что плывет поверх тебя, и сопротивление воде, которая вжимает тебя вглубь утекающей жизни.

До нее

Прошла неделя “после Игоря” — я так говорю для себя, хоть и неправильно, но мне понятно, а на остальное — плевать. Все было до и после него. После, в бесконечном после, мы потихонечку остывали — те, кто вспыхнул, пытался что-то делать, но все входило в другую, привычную свою колею — поселок работал, школа жила. На следующей неделе надо было писать сочинение по “Войне и миру”, и в воскресенье все собирались к Ленке — смотреть по телеку фильм, хоть и многосерийный, но все же не читать же в самом деле эту придурошную нуднятину — все равно, что учиться плавать в ледяной воде. Я долго выдумывал себе занятие, чтоб только не пойти к Ленке, но, в конце концов, просто удрал на речку. Не знаю, что бы я делал, не будь леса, речки, — кажется, потом, когда вырастешь и не будешь таким безвольным и глупым, обязательно будешь жить там, до бесконечности. Почему же они талдычат — надо любить это все, заставляют заучивать наизусть все красоты и выверты, про природу, про Россию, “настояшчую” Россию, — и не проводят здесь ни минуты времени? Торчат по компаниям, по баням, по схоронкам, где пахнет выпивкой, закуской и бабами, а сами суют нам, как маленьким, пустышки — вот вам, деточки, Пушкин, вот вам Гоголь, от сих и до сих, а сами сцепились, договорились друг с другом — уставились в телек, все полыхает синим пламенем, и они так крепко связаны — попробуй расцепи. Поживешь неделю в лесу, придешь — ну, как Божий же день ясно — все сами дали согласие на этот договор: быть уродами, баранами. Идешь вечером по поселку — все окна пылают одним и тем же идиотским огнем, как газовые камеры. Будь я бы на их месте — сидел бы на яме с удочками или был бы рядом, вместе с ней, без всякого обмана, без протертого кресла, без выпученных глаз — был бы вместе с ней, полностью, и время бы делилось только на нее и на реку. Может быть, я не спорю, при этом я бы тоже выглядел глупо, даже не сомневаюсь, — да почти все время человек имеет не очень-то естественное выражение лица, но, по крайней мере, без этой общей тупизны и мертвости. До реки и после реки — она, и никакой щели, никакого промежутка, чтоб не проникла зараза, чтоб не затащило в этот водоворот сизо-голубого удушья — меня не обмануть такими идиотскими штучками.

6
{"b":"284303","o":1}