- Презабавное существо наш Алексей, - услыхал я однажды. - Столько трухи в голове. Однако же кое-что понимает в экзотерике. И при этом посмотри, как он стремится в коллектив. Как нравится ему быть частью крепкого, здорового целого.
- Капле свойственно сливаться с другими каплями, - сказал Юрка, - Даже мы с тобой, выродки и индивидуалисты, держимся вместе и совращаем одного из малых сих.
- Ты Алексея имеешь в виду или Марину?
- Обоих, - сказал Юрка. - Обоих этих простодушных созданий, одно из которых от души хвастается своими американскими брезентовыми штанами, а другое - томиком Таисии Светлой, украденным в университетской библиотеке. Впрочем, еще он хвастается переносным магнитофончиком, а это вещь действительно полезная.
- У Марины дома есть человеческий череп со спиленной крышкой, - сообщил Петя. - Тоже предмет большой гордости. Она в него вставляет свечу, потом садится перед ним и начинает, по ее собственному выражению, медитировать о жизни и смерти.
Я в возмущении отошел от парочки тунеядцев, не подозревавших, что не одни они знают греческий. Спина моя ныла: в тот день меня определили в подносчики, в паре с Зеленовым, который все время норовил положить на носилки пять-шесть дополнительных кирпичей, выслуживаясь неизвестно перед кем. Джинсами, на которые ушло две месячных стипендии, я не так уж и хвастался, а Марина вовсе не была так глупа, как казалось этим высокомерным типам.
Во всяком случае, нам находилось о чем поговорить, и вечерами мы все чаще выходили с нею на невинные прогулки под бесчисленными, пропахшими свежим сеном звездами, то высмеивая жалких бывших коноводов нашего класса, то вполне серьезно рассуждая о природе искуства, о призвании и прочих возвышенных вещах, о которых так лестно беседовать в юности, особенно если рядом с тобою барышня, которая всего три года назад если и смотрела на тебя, то только с жалостью. Впрочем, экзотерики мы не касались: что было, то прошло, сказал я однажды Марине с преувеличенным пафосом, и перешел на рассказ о теориях Михаила Юрьевича.
Действительно, думал я, оглядываться на прошлое бессмысленно, и тут же вспоминал, что так называется один из лучших эллонов Исаака Православного. который, по сведениям, полученным от моих новых товарищей, уже несколько месяцев сидел на чемоданах, размышляя, не уехать ли по настоятельным рекомендациям тайной полиции в Североамериканские Соединенные Штаты. Я был за: патриотизм патриотизмом, но если страна занята таким серьезным и отчасти даже мрачноватым делом, как строительство нового мира, почему бы жрецам искусства двусмысленного и не очень-то нужного на данном историческом этапе не отсидеться в безопасности на Западе, а потом, Бог знает, по мере нарастания благополучия и терпимости на родине, вернуться домой. Так же думал и Зеленов, считавший, правду, высылку деятелей культуры (еще не вошедшую в моду в те годы) мерой скорее вынужденной, необходимой ради того, чтобы успокоить прогрессивную мировую общественность. "Платон тоже выгонял из своего идеального государства всех поэтов, - хохотнул в ответ на мои рассуждения Петя, - жаль только, что государство у него было препоганое, помойная яма, концлагерь, в сущности, а не государство. Впрочем, наше - немногим лучше.".
В общежитии я выбрал койку рядом с моими новыми друзьями, еще не подозревая, что вскоре они станут в отряде почти неприкасаемыми. Сам я не отличаюсь большой любовью к порядку, но койка, застеленная Петей представляла собой нечто настолько выдающееся, что в армии он, вероятно, не вылезал бы с гауптвахты. Мне было все равно: однокурсники подтрунивали над моей кафедрой, не знали ни философии, ни искусств, и с экзотериками (к тому же явно метившими в аэды) мне было куда интересней. Иногда я приглашал их на наши прогулки с Мариной, и едва ли не всякая становилась поводом для жаркой лекции по истории экзотерики, и я, надо сказать, слушал Петю чрезвычайно внимательно. Ему было что сказать, толстому человеку с короткими руками, которыми он опереточно размахивал посреди скудных, облысевших полей российского нечерноземья. Юрка был менее начитан, зато, отличаясь умом парадоксальным, умел иной раз сбивать спесь с нашего многомудрого товарища, когда тот слишком уж увлекался высотами духа. Впрочем, отдушиной обоим моим новым друзьям служила, разумеется, Советская власть, которую они при всяком удобном случае честили в хвост и в гриву, потешаясь моим озадаченным молчанием или робкими попытками выйти, как я говорил тогда, на почву объективности. Не стану воспроизводить содержания наших тогдашних разговоров на эту тему, давно ставшего общим местом; скажу только, что моя наивная убежденность понемногу стала расшатываться, особенно если учесть, что Петя в своих инвективах не щадил даже основателя государства, золоченый гипсовый памятник которому сиротливо стоял напротив сельсовета на запущенной клумбе, обсаженной анютиными глазками. Марина, не любившая политики, строго замечала, что ребята слишком увлекаются, и что серьезное дело, за которое было пролито столько крови, нельзя обсуждать его столь легкомысленно. Я же, не избалованный девичьим вниманием, завороженно созерцал свою юную подругу, а иной раз просил ее подекламировать (как бы задним числом прося прощения за собственное занудство на больших переменах три года назад, за Надсона и Северянина, которыми мучил я ничего в них не понимавшую первую красавицу класса), и Марина, слегка рдея, с почти профессиональным выражением читала наизусть стихи своей несчастной тезки, вырубая голосом каждую строку и делая длинные паузы на переносах. В одну из таких прогулок, помню, она заявила нашим товарищам, что поэзия стоит ничуть не ниже экзотерики, и кое-в-чем эти два искусства даже пересекаются: тот же Ходынский, в конце концов, начинал со стихов, да и от Феликса Меньшова остался томик недурной лирики.
"Зато наоборот никогда не бывало", - вздохнул я, припомнив свои блуждания по зимней Москве с томиком стихов в школьном портфеле. "Выучивший дифференциальное исчисление уже не вернется к арифметике, верно?"
К моему изумлению, в сельпо нашего совхоза имелись в продаже батарейки - просроченные, ободранные, но все же работавшие. Мы стали брать на прогулки полученный от Безуглова магнитофон, и вечерний берег извилистой речки с полуутопленной на мелководье резиновой автомобильной покрышкой (едва ли не самое печальное зрелище в мире) оглашался звуками эллонов из моей довольно обширной коллекции - а на том берегу петляла меж холмами проселочная дорога, клубы пыли отмечали движение неслышной полуторки, и звуки расстроенной гармони доносились от деревенского клуба, где раз в неделю для бойцов стройотряда крутили какую-нибудь допотопную ленту.
Вечерами кости у меня ломило от усталости, а в глазах мельтешили корявые кирпичи с выжженной черной сердцевиной; я не отставал от сокурсников, на все лады поносивших наших поваров и неизменную пшенную кашу; однако же я был юн, полон сил и, как сказал когда-то Мандельштам, был разбужен, словно выстрелом, дружбой с моими замечательными новыми знакомыми, которых, к слову сказать, недели через две отстранили от строительных работ, определив на постоянное дежурство на кухне: чистить картошку, таскать воду и драить засаленные алюминиевые котлы смесью речного песка с хозяйственным мылом. Эта работа была если не тяжелее, то унизительнее всех прочих, и не одна подтянутая стриженая девица с естественного департамента, проходя мимо крылечка кухни, на котором горбились с ножами в руках два отщепенца, испускала презрительное хихиканье. Все чаще во время наших вечерних прогулок толстый Петя, брезгливо нюхая свои покрасневшие руки, сокрушенно вздыхал, а я, как бы мстя ему за прошлые насмешки, говорил, что истинному аэду безразличны житейские обстоятельства, ибо он постоянно должен парить в облаках. Юрка тоже погрустнел и стал немногословен; даже магнитофонные записи первокласных эллонов не могли развлечь моих незадачливых товарищей. Два вечера подряд они избегали нас с Мариной; на третий мы с нею снова вышли из поселка вдвоем, а подходя к нашему любимому месту на отлогом берегу, в тени плакучей ивы, вдруг услыхали приглушенные звуки лиры и пение по-гречески.