Громоздкий термос в крупных алых цветах, такой же китайский, как нижнее белье "Великая дружба" и тушенка "Великая стена". Тушенка навсегда исчезла, нижнее белье отца износилось, на жестяных стенках термоса появились царапины и вмятины - китайцы, оказавшись ревизионистами, хотели отвоевать у нас остров Даманский, где наши ребята-пограничники дали им достойный отпор. Однако термос мы не без труда достали еще во времена великой дружбы, как и вечное перо матери, и пользоваться им было не зазорнее, чем отцу - его трофейным немецким портсигаром. От вишнево-красного чая, в котором плавали распаренные листочки, шел обильный пар, и наши бутерброды с сыром на бородинском, пахнущем солодом хлебе, охладились настолько, что казались промерзшими. "Как хорошо," - сказал я. "Да," отвечал отец.
Снег в ту зиму сошел быстро, и рецепт доктора Бартоса сработал - после всех мучений в процедурном кабинете мои мигрени почти прекратились (чтобы возобновиться лишь через много лет), и я, записанный родителями в воскресную секцию общей физической подготовки на стадионе, все чаще отправлялся все в ту же районную библиотеку. Как было признаться им, что в секции надо мной смеялись еще больше, чем в школе, что я не умел ни прыгать, ни метать гранату, ни играть в футбол, ни плавать, и стыдился не только своих неуспехов, но даже собственного щуплого тела? Как было объяснить им, почему даже по воскресеньям тянет в читальный зал их хилого сына, которого в будние вечера палкой не выгонишь на улицу, и не оторвешь от книги даже ради фильма с Радж Капуром? Я бы и сам на их месте беспокоился: книги вещь хорошая, но не в ущерб же живым интересам, которые должны быть у двенадцатилетнего. К тому же, как уже говорилось выше, круг моего чтения был беспорядочен, охватывая не только Катаева и Дюма, не только популярные книги по естественным наукам, но и все, что попадалось под руку, от журнала "Здоровье" до брошюр по идеологическому воспитанию и статистических сборников.
Тренер моей секции (до сих пор люблю тренеров из отставных спортсменов, этих молодых еще людей со стариковскими повадками) в конце концов не выдержал и позвонил моим родителям. Оказавшийся дома отец оторвался от своей газеты, накинул новый серый плащ, деловито прошел по коммунальному коридору, на ходу разминая свой "Беломорканал" и, вероятно, тайно радуясь возможности выкурить неурочную папиросу на свежем воздухе. Через десять минут он уже входил в библиотеку, и я, вместе со своим журналом "Вокруг света", где рассказывалось о непонятных, абсолютно круглых каменных шарах, которые до сих пор находят в джунглях Коста-Рики, готов был провалиться сквозь дощатый пол пустой и тихой читальни. "Мне надоело туда ходить," - быстро проговорил я. Отец, безучастно кивнув мне, заговорил с библиотекаршей. Та протянула ему мой формуляр. "У Алеши очень, очень широкий круг интересов, Борис Александрович" - донеслось до меня. "А это ему читать не рано?" - осведомился Борис Александрович, указывая пальцем на книгу в самом конце списка. "Он развитой мальчик," улыбалась библиотекарша.
"Итак, молодой человек, - отец вызвал меня в коридор, - в последнее время мы увлекаемся экзотерикой?" "Ну и что," с тоской сказал я, еще не ведая, к чему он клонит, и ожидая вспышки гнева. "Ты что-нибудь в этом понимаешь?" спросил отец неожиданно мягким, даже ласковым голосом, и снова, как мне показалось, с необъяснимой надеждой. "Немного," соврал я. На самом деле за полтора воскресенья чтения я вынес из толстенного учебника истории экзотерики для вузов разве что восторг перед старинными гравюрами с портретами аэдов прошлого, окруженных крылатыми женщинами, ангелами и райскими птицами. Дома никого не было. Отец долго рылся в нижнем ящике комода среди старых облигаций и документов - там были паспорта родителей, свидетельство о браке, свидетельства о рождении - мое и Аленкино, орденская книжка, военный билет, сложенные вчетверо справки неизвестного назначения. Наконец из шершавого довоенного конверта был извлечен твердый прямоугольник наклеенной на картон фотографии. "Это Ксенофонт. Мой брат, твой дядя".
Смущенный коротко стриженый человек лет двадцати пяти смотрел прямо на меня. Был он в грубоватом хитоне, напяленном поверх гимнастерки, с лирой, которую почему-то держал под мышкой, в простеньком сосновом венке с единственной веточкой лавра. (Я не знал тогда, что носить такой венок имеют право только члены высшего круга). Никаких крылатых женщин и меланхолических ангелов - зато через весь подиум за спиной у Ксенофонта тянулся лозунг: С лирой в руках - на строительство нового мира, а внизу, как бывает на курортных фотографиях, каллиграфическая надпись сообщала: Второй съезд советских экзотериков, Москва, 1936.
Ксенофонт Степной? - вдруг сообразил я. - Но как же...
Аэды часто берут себе псевдонимы.
Тот самый, - я напряг память, - в творчестве у которого преобладали мотивы эстетства и буржуазного гуманизма? Почему ты никогда мне не говорил?
Отец, кажется, уже и сам пожалел о своем порыве. А я решительно не понимал, радоваться мне или огорчаться. Экзотерика вызывала у меня положенное благоговение. Лицо у молодого человека, ничуть, кстати, не похожего на моего отца, было симпатичное, я бы даже сказал, вдохновенное, и хотя только что вышедшая "История экзотерики", в чтении которой уличил меня отец, посвящала ему всего полстраницы, в начавших появляться в те годы мемуарах о Ксенофонте писали с почтением и грустью. В свое время он, добившись приема у престарелого Самария Рабочего, явился к нему чуть ли не в лаптях и исполнил несколько эллонов собственного сочинения. Через три года Ксенофонт уже преподавал в Академии советской экзотерики, а еще через полтора года навсегда исчез (Самарий Рабочий благополучно скончался в своей постели еще до разгона Академии, отчего и сохранил свой посмертный статус классика). Но тогда, в год полета Валентины Терешковой и кубинского кризиса, я был озадачен не меньше, чем если бы узнал, например, что дядей мне приходится какой-нибудь поп или царский генерал. К тому же всякий раз, когда шли передачи из гимнасиев, отец, кряхтя, тянулся к своим папиросам и уходил курить в коридор, а мать, стоило ему выйти из комнаты, переключала наш КВН на другую программу.
Он тоже читал без разбору, - вздохнул отец, - и тоже провалился в музыкальную школу. И тоже мучился мигренями. В детстве я всегда над ним смеялся, он даже на лошадь толком сесть не умел. Дед с бабкой до сих пор хлопочут о реабилитации.
Что такое реабилитация, спросил я.
Когда власти признают, что человек был несправедливо осужден.
Постой, папа, а разве реабилитировали еще не всех пострадавших от культа личности? Не всех? Это же несправедливо.
В каждом случае надо разобраться, - отец пожал плечами, - а случаев было много. Но он был огромный талант. Хотя сам я небольшой специалист в этом искусстве. Глеба оно погубило, а так... вещь, конечно, возвышенная, но для знатоков, а не для отставных артиллерийских капитанов. И, на самом-то деле, не для мальчишек вроде тебя. Куска хлеба не дает, положения в обществе, пожалуй, тоже. Поэзия - и та выгодней.
А какой же в ней смысл?
Красиво, - сказал отец, - очень красиво. И больше ничего. Никакого другого смысла. Так, по крайней мере, говорил Глеб, а я ему всегда верил.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В великом знании - немалая печаль, и кто умножает знания, умножает скорбь.
Знаменитость в двадцать шесть лет, возмужавший Ксенофонт, вероятно, давно бы стал мировой звездой, гремел бы, как сейчас Ястреб Нагорный, от дружественной Чехословакии до коварной Америки, и в мою детскую голову не укладывалось, зачем было подвергать безобидного аэда необоснованным репрессиям (выражение я усвоил из тогдашних газет).