Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Последняя фраза, не скрою, порядком меня смутила. Ведь дядя Глеб писал не только и не столько об усатом диктаторе, сколько обо всей системе, которая могла, разумеется, отклониться в сторону за счет нарушений закона времен культа личности, однако же по логике вещей не могла не оставаться высшим достижением мирового исторического процесса. Но и всем своим творчеством дядя Глеб нарушал этот процесс - его эллоны были куда ближе к дореволюционному Ходынскому или Розенблюму, чем к Коммунисту Всеобщему или Самарию Рабочему (с которого, кстати, в значительной мере и пошла среди советских аэдов идиотская мода на псевдонимы). И почему последний, самый лучший цикл Ходынского, написанный сразу после его же собственных ура-патриотических эллонов о торжестве Октября, назывался "Гибель музыки"?

Сейчас, по прошествии многих лет, мне смешны эти детские сомнения. Все поставлено на места, три или четыре вымирающих поколения окончательно поняли, что сыграли роль пешек в играх истории - так и бредем в качестве полусонных теней, по выражению поэта, навстречу солнцу и движенью, однако же и возраст, и изнеможение в кости, по его же словам, не могут не сказываться - новое племя в любом случае обгонит нас по всем статьям.

Так: но все эти обескураживающие обстоятельства имеют мало отношения к подростку, бредущему с пустой автобусной остановки домой после концерта, на котором впервые за много лет исполнялась та самая "Гибель музыки". В тот вечер мне удалось достать билет и для Тани Галушкиной, которая, к моему великому удивлению, сумела оценить эти трагические эллоны. В антракте я по мере сил пытался поразить спутницу своими знаниями и вкусом, а помимо того - кое-с-кем из примелькавшихся посетителей раскланивался, кое-кому улыбался, а главное - старался прислушиваться к разговорам, чтобы, не дай Бог, не упасть лицом в грязь если не в глазах моей Татьяны, то уж во всяком случае в своих собственных.

"Исаак", прошелестело по фойе, покуда плотный, пухлогубый, не слишком чисто выбритый, слегка лысеющий человек продвигался к буфету, держа за руку свою востроносую огненно-рыжую подругу. Я толкнул замечтавшуюся Таню, кивнув в направлении знаменитости. Взгляд московского подростка шестидесятых годов не мог не отметить, что облачен был Исаак Православный в польские джинсы за семь рублей пятьдесят копеек, креста, несмотря на свой псевдоним, не носил, и держался, в сущности, словно самый рядовой посетитель концерта. К нему не подходили: одни из страха перед тайной полицией, другие - из пиетета. Робость не позволила мне выразить перед аэдом свои восторги, а на следующий день оказалось уже поздно.

Много лет спустя я спросил Исаака, почему он не воспользовался приездом в Москву, чтобы отвести нависавшую над ним беду. "Ладно, я тогда был юн и во всех этих делах совершенно не разбирался, - сказал я, - но ведь могли же вы организовать несколько собственных выступлений, пригласить дипкорпус, журналистов, заручиться чьей-то поддержкой..." "Не сочтите за пижонство, Алеша, но я тогда приехал послушать Ходынского, - сказал маститый аэд, блистая совершенно уже облысевшим черепом, - и более всего сожалел о том, что пришлось уйти с концерта незадолго до конца, чтобы успеть на ленинградский поезд, а про беду, как вы выражаетесь, пожалуй, и не подозревал. Так, сгущалось что-то, однако же... нет, решительно вас не понимаю, Алексей. Над всеми нами в любой момент нависает беда, и ежели об этом постоянно думать, так ведь и повеситься можно, не так ли?"

Я наполнил его стакан белым вином, долил водки в свой собственный, и замолчал в смущении, точнее же - забалансировал, чертыхаясь, на колеблющейся неструганой доске, составлявшую часть импровизированных мостков над неистребимой грязью ночного Тушина 1968 года. Были там и обломки бетона, впрочем, и ведра рассыпанного песка, и кирпичи, по которым приходилось прыгать, тщательно соразмеряя каждое следующее движение. Но и звезды сияли, разумеется, не изменившись ни за пятнадцать лет моей тогдашней жизни, ни за тридцать последующих лет. Что поделать - я до сих пор подвержен рецидивам звездной болезни, начавшей одолевать меня в раннем детстве, я, бывает, до сих пор, подобно гривастому степному волку из саратовских эллонов Розенблюма, задираю стареющее лицо к ночному небу и забываю обо всем - как забыл и в тот вечер, кое-как выпрастывая ноги из жирной тушинской грязи, неведомым образом покрывавшей не только пространства, отведенные архитектором на газоны, и не только немощеные участки дороги, но даже и наспех уложенный и незамедлительно потрескавшийся асфальт. Что поделать, как любил говорить отец, дворники вымерли, а машины для уборки улиц еще не успели добраться до наших краев.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Дня через два сразу после школы я поехал в центр к Жуковкиным позаниматься с Володей и с порога услыхал сквозь неплотно прикрытые двери кабинета взволнованный, совсем молодой еще баритон хозяина дома.

"Ну и чего мы добьемся? Только раздразним их и разозлим, и вместо одной жертвы будет несколько. Нет, - он взял особенно высокую ноту, - менять этот режим можно только изнутри."

"Значит, - отвечал ему женский голос, показавшийся мне знакомым, - вы подписывать не будете, Андрей Всеволодович?"

"Не буду, - раздраженно отвечал народный скульптор, и я представил, как он мотает красивой длиннокудрой головой и достает из кармана лиловой бархатной куртки элегантную бело-синюю пачку "Аполлон-Союз", и, нервничая, ломает в мясистых пальцах одну сигарету за другой, - потому что считаю это с твоей стороны, во-первых, донкишотством, а во-вторых, бестактностью по отношению лично ко мне. Стоит мне сейчас попасть в опалу, как немедленно зарубят памятник героям Курской битвы, которым я, между прочим, хотел сказать нечто новое от лица российской культуры - всему миру, а потом меня, невзирая на все заслуги, попрут в три шеи из комиссии по наследию Ксенофонта, - ты же не станешь спорить, что Ксенофонт для нашей культуры все-таки значит больше, чем этот питерский дьячок - и не выйдет ни двухтомник, ни книга воспоминаний, ни пластинки, и даже старый хрен Коммунист Всеобщий от меня отшатнется, а на его молчаливом одобрении держится весь проект. Ведь ты же к нему не пошла за подписью?"

"Пошла, - отвечала женщина, - и он-то как раз согласился."

"Чего же удивительного! - не растерялся народный скульптор, - Ему, в его годы, после лагерей, терять нечего. Свою душу он теперь, полностью исписавшись, может спасти только таким скандальным и суетным способом. А мне, дорогая, еще хотелось бы позаниматься спасением своей собственной души с помощью искусства. И, ей-Богу, зачем искушать судьбу? Во все ваши петиции я, извините, не верю. Единственное, что они могут - это помешать мне заниматься любимым ремеслом. И встанет на мое место какой-нибудь Соколович, и исчезнет еще одна преграда на пути душителей..."

Они разговаривали еще довольно долго, а потом я оставил на письменном столе Володи Жуковкина все свое хозяйство - и планшет с миллиметровкой, и клетчатую тетрадку в синей обложке, и никелированный длинноногий циркуль, и жестяной транспортир, и прехитрый инструмент курвиметр, позволявший измерять длину кривых линий, и продававшийся за два рубля только в Военторге, и только по офицерским удостоверениям, чтобы иностранные шпионы, не дай Бог, не вздумали прокладывать с его помощью по нашим картам свои подрывные маршруты, - оставил все это, и вскочил с табуретки, пододвинутой к рабочему креслу моего друга, и выбежал вслед за Вероникой Евгеньевной на лестницу.

"Это ты", - сказала она по-гречески, и лицо ее странно засветилось в полутьме лестничной клетки, на фоне запыленной решетки лифта. "Видишь, Алексей, как прикрываются трусы именем погибшего?"

"Вижу," - отвечал я, ссутулившись от смущения..

20
{"b":"284301","o":1}