Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Прежде всего не кричите, дорогой Тетёхин. Кричать, выпив только полстакана вина, нерасчётливо.

— И кричу, и буду кричать, и буду руками махать! Я, Егор Тетёхин, мелкая рыбёшка, мразь, полунеуч, жил смирно и кротко. И вот я взбунтовался. Вы, Лоллий Романович, учёный человек, не мне чета. Отвечайте мне по чистой совести: дважды два — четыре?

— Вообще говоря, — да.

— Ага! Вообще говоря! Значит, — только для простаков. А вот я прочитал, что дважды два может быть и не четыре.

— Дорогой Тетёхин, уверяю вас, что для практической жизни дважды два — четыре, поэтому волноваться не стоит.

— Так. Я и не волнуюсь за свои конторские счёта, там все ясно. Но моя жизнь конторой не исчерпывается, я хочу добиться правды. А как я её добьюсь, когда нет прицепки, нет ничего верного? Вертелось Солнце вокруг Земли — и ничего в том плохого не было. Потом оказалось — наоборот: Земля ходит вокруг Солнца. Прекрасно, это, пожалуй, даже удобнее. Теперь оказывается — вообще ничего неизвестно, кто вокруг кого вертится. Нет, извините! Я так не могу! Либо то — либо другое, но чтобы уж наверное и окончательно! Я ли в трамвае еду, или пускай он по мне едет, или муха летит, или муха сидит, а я лечу — я все могу снести, Лоллий Романович, но чтобы мне знать, откуда и куда я лечу, иначе я лететь отказываюсь! Вот вы смеетесь, а для меня это верная гибель. Я из-за этого голову потерял.

Помолчав, Егор Егорович говорит, как бы извиняясь за свои скандальные речи:

— У меня, Лоллий Романович, накоплено в банке двадцать тысяч франков. Хотите — возьмите их себе.

— Как же я возьму? Да мне и не нужно.

— Ну, меньше возьмите. Потому что все это — чепуха, про дважды два и про муху и прочее. Не в том дело совсем.

— Франков двадцать, дорогой Тетёхин, я бы взял у вас, хотя мне неприятно, потому что — когда же я вам их верну?

— Возьмите пятьдесят.

— Пятьдесят — слишком много. Странный вы человек, дорогой Тетёхин. Я считал вас более не то что основательным, а спокойным.

— Спокойным и был. И во все верил. Теперь больше ни во что не верю.

Из кабачка они выходят под руку, в молчании и плохом равновесии. Скромнейший и воздержаннейший человек, Егор Егорович готов стать записным пьяницей — два стакана кружат ему голову. В часы, свободные от службы, он уже не сидит за книгой — он считает ступени на чердачный этаж профессора. Войдя, молча садится на неприбранную кровать. С четверть часа они курят, потом профессор надевает пальто, и они идут в мизернейшее бистро на углу улицы.

До полустакана Егор Егорович остается молчаливым; к концу стакана — требовательным. И требует он только одного — немедленного ответа на то, что есть истина.

Ответа нет. По крайней мере, нет удовлетворяющего ответа, и Егор Егорович страдает — по-настоящему, ужасно страдает.

* * *

Вот идёт Егор Тетёхин, воплощение бунта и восстания. Вот он идёт по улице, по своей собственной улице Конвансьон, и согнутой рукоятью трости бьет стекла магазинов, уличные фонари, встречных и поперечных. Он ногтями выдёргивает светлые, полустертые лепёшки гвоздей на passage cloute[78], потому что теперь все это — вздор и не нужно. Он подпрыгивает, хватается за карнизы домов — и обрушивает здания, и жилые дома, и те грязно-серы столетние стены, на которых по закону 29 июля 1881 года запрещается наклеивать афиши. Он бросается под трамваи и автомобили и, разрезанный на куски, на много кусков, продолжает мыслить и страдать в каждом-куске особо, — потому что семя сомнения и отчаяния попало на почву отзывчивую и девственную. Дома он оставил осколки семейной жизни: статуэтку Жанны д'Арк с отбитым носом, на сходство с которой (до носа) претендовала Анна Пахомовна, и потёртого Достоевского из крашеного гипса. Вот идёт Егор Тетёхин, пронизанный духом бунта, — и нет ему покоя на земле.

Полюбовавшись на своё произведение, художник впихивает его в пасть метро, протаскивает волоком под землей и вытягивает в другом конце Парижа, скрыв от профанов название квартала. Егор Егорович спокойнее, но он торопится, так как, кажется, опоздал к началу заседания. Он входит в подъезд старинного здания с привычным и неизжитым ощущением готовности взволноваться особыми чувствами. Он подходит к двери, за которой слышен размеренный голос. Он подымает руку и косточкой указательного пальца ударяет, ударяет и ещё ударяет. Человек в пиджаке, вооружённый мечом, никогда никого не поражавшим, приотворяет дверь, и подмастерье Тетёхин становится к порядку между колоннами. Свободным жестом он отделяет голову от туловища, мыслящее от животного. Он обещает быть правдивым, как уровень, и точным, как отвес. Он сдерживает и проверяет угольником свой шаг и свои мысли.

В эту минуту на него обращены все глаза — с сочувствием и любопытством. Он садится под солнцем юга и под сенью силы, — солнце пригревает его, и он обретает в себе силу шествовать дальше в сомненьях и колебаньях.

Он оглядывается вокруг — и видит знакомые лица людей, весь день трепавшихся и с суетливой настойчивостью ковавших монетку с дырочкой на пропитание себе и семье. Из магазинов, бюро, с биржи, из редакций газет, мясных лавок, банков они разошлись по домам усталыми и пропотевшими взаимным недоверием и злобами серенького дня. Дома, закусив двумя тарелками варёной зелени и худощавым рёбрышком животного, запив это кислым и терпким вином, всю жизнь одним и тем же, выслушав одним ухом жалобы жены на неделикатность соседки, — они вынули из будто бы тайных хранилищ будто бы тайные муаровые ленты и замшевые передники, перестроили усталость лиц на охотную приветливость и с разных концов города собрались под искусственное звёздное небо, на котором солнце уживается одновременно с лунным серпом.

До этих дверей старого монастыря они были торгашами, сутягами, живоглотами, адвокатами, маклерами, военными, бухгалтерами и чиновниками близких к падению министерств; переступив порог, обтёрли подошву об истоптанный коврик, и теперь это — иные люди, страстно влюблённые в свою прекрасную выдумку, готовые для ласкового общения душ, тонкие ценители музыки осмеянных в профанном мире слов: братство, терпимость, любовь, пожалуй, даже жертва, — только будьте осторожны, дайте отуманиться знакомыми символами — и очнуться в сиянии тройственного света мудрости — силы красоты новыми, избранными, творцами, строителями невиданного Храма!

Они рассаживаются по скамьям, ещё поёживаясь от колик, почек, геморроя, ишиаса, катара, усталой за день поясницы, — но уже в готовности быть здоровыми, разом улыбаться, совместно испытывать скорбь, соборно гнать её надеждой; только бы на час забыть, накрепко и искренно, об ежедневном житейском и в тайном зеркале вечности увидать свои лица молодыми, красивыми и преображёнными, без этих ужасных масок и судорожных морщин. Стать такими для себя, для другого, для всех, и будто бы там была ошибка, нехороший сон, и только здесь — лучезарная действительность, песнь песней, преддверие последней правды.

Дверь заперта, бодрствует привратник. И в Храме уже нет торгашей, жалких душ, домашних деспотов и чиновных подхалимов:

— Досточтимый мастер, все братья, украшающие колонны Храма, суть вольные каменщики!

Егор Егорович встает и снова садится. В этот момент он всегда говорит себе с волнением: «Да, и я тоже!» Он горд за себя и за других. Он очарован простотой и серьёзностью, с которыми все разом протягивают руку и произносят хором изумительные три слова, лживо звучащие на монетах, кощунственно на дверях участков, преступно на воротах тюрем, — три слова, внезапно пылающие здесь изначальным, чистым светом, каким они пылали в те дни, когда ещё молодая, верующая, пламенная Франция подарила их всему свету. От этого и удивительное ощущение молодости — десятка два годов с плеч долой! В сущности, он — прекрасный человек, этот агент страхового общества. Как идут ему лазурь, и пурпур, и золото, и как торжествен его голос, строги и изящны жесты. Нет, тут словами всего не объяснишь, да и понять не всегда можно. Тут тайна, Егор Егоровичей радостно, что тайна существует и что она так многообразна. Была серая толпа, а взгляни теперь: все на подбор красавцы, а уж особенно старики. Тут, мой дорогой, никакие рассуждения ничего не дадут, а раз тебе хочется верить, ты, Егор Егорович, верь и радуйся своей вере, потому что смущаться нечего, и так, попросту, гораздо лучше. Вон там, под потолком, не очень искусно торопливой рукой дешёвого мастера нарисован шнур со свободными кафинскими узлами. Рисуночек, по совести, неважный, — и, однако, из этого всех связующего опояса ты не вырвешься, бунтовавший, впрочем уже смирившийся, уже размякший и умилённый Егор Тетёхин, украсивший себя пониже талии забавным детским передничком.

вернуться

78

На указателях перехода через улицу (фр.).

18
{"b":"284185","o":1}