Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так чтбо, я уже и писем никому не должен писать, так получается? Замкнуться до того, чтоб — и ни единого письма? Только так в этом эмигрантском кишении можно устоять?

Жалею ли я, что 10 лет, от «Письма вождям», не бросал напряжённую публицистику да «спасал» Запад, тем же самым и подрывая своё литературное значение и влияние? Эта деятельность была, да, ошибочна, но я не жалею о ней: «душа требовала» врезать сперва коммунистам, потом западным радикалам, потом «плюралистам», и я не мог иначе. Ведь мой врыв в публицистику и политику произошёл вовсе не от высылки на Запад, а ещё в СССР: «Письмо вождям», статьи «Из-под глыб», не говоря уж о войне с Союзом советских писателей. Так требовало неунимчивое сердце, и неизбежно было мне через это пройти. (И Ермолай — в меня, и в мать. Интерес его к политике всё обостряется. Схватился набирать на печатной машине мою статью «Черты двух революций». Рано утром до школы он непременно слушает последние известия — и когда считает новость чрезвычайной — бежит ко мне в рабочее здание, сообщать, — я слушаю только в полдень. Так, исключительно взволнованный, принёс он мне весть о смерти Андропова. — «Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут от тебя. Кому же достанется то, что ты заготовил?» А как он эту власть себе готовил…) Моя общественная активность была — и в традиции русской литературы: если я вижу грозную опасность — я должен пытаться всем открыть на неё глаза. Да на Западе старался я убедить не политико-журналистическую братию, а простых людей. А на Востоке — как иначе защищать союзников, сотрудников, Фонд? как же — без публицистической войны с Советами? А тогда что ж? — бей в одну сторону, куда стало не опасно? а на Западе что б ни увидели глаза — молчи?

Нет, не жалею. Но и замолчал же с 1983 года — в обе стороны. И отбился. И — замкнулся.

На самом деле, проблемы XX века совсем и не умещаются в текущей политике, они суть наследие трёх предыдущих веков. Писателю и надо задумываться над глубинами проблем, а не мельтешиться по сегодняшнему дню. Есть — верхний Зов Времени. Верховой.

В такой изумительной, необъятной тишине, как в Пяти Ручьях, не жил я нигде никогда — да без навязчивых громкоговорителей, всю мою советскую жизнь долбивших, изнимавших меня. Тут проснёшься ночью — и всем телом, всей душой чувствуешь себя частью неохватимого молчащего Мира. Я лежу — на самом дне его, а в недостижимой, непостижимой высоте — Господь, и оттого остро чувствую себя защищённым, глубоко сохранённым. Звуков — вовсе нет, начисто. Но если и раздастся дальний лай собак на фермах или урчаще-всхлипывающий, ни с чем не сравнимый призыв койота (моего любимца! подойди, подойди поближе!) — то эти звуки только ярче дают ощутить несравненные размеры Пространства.

А вот, в бессонницу, прорезался как дразнилка замысел двучастного рассказа, первого. Вот бы после «Колеса» успеть написать их несколько, очертить этот естественный под-жанр рассказа.

А — ещё же, ещё же! С 1947 года, с шарашки в Сергиевом Посаде и через все лагеря, ссылку, черезо всю жизнь, 35 лет делал я выборки сочных слов из далевского словаря: сперва выписывал 1-й экстракт, потом из него самое яркое — 2-й, потом и 3-й. Всё это — в записных книжечках, мелким почерком, — а какова их судьба дальше? И нет же времени обработать как-то.

А — заметил я, что в младшеньком моём Стёпе, кроме жадного интереса сперва к географии, а постарше — и к богослужебным текстам, ко всему их богатству, и на обоих языках, церковно-славянском и английском, — заметил в нём определённое лингвистическое чутьё. И, не помню, сам ли я предложил, а верней он первый потянулся к моим этим книжечкам, — но с августа 1983 (он годами помнил потом и дату, любую) принялись мы с ним, десятилетним, за такую работу: из моего последнего экстракта делать ещё один, идя по моим отметкам в блокноте, и сразу он будет печатать на машинке на малых, половинных, листах. Норма была ему на неделю сперва 2 листика, потом 3, потом и до 5, а дни работы он выбирал сам. Для него это было хорошее упражнение в объёме, смыслах и красках русского языка; а для меня — реальная помощь: из моих записных книжек никто бы, кроме Али, не взялся набирать, но она беспроглядно занята; а дальше, машинописные листики, — я уже мог отчётливо готовить и для наборщика. В 1987 исполняется сорок лет моей непрерывной работы над сохранностью погубляемой русской лексики — и наконец следует завершить выпуском словаря. (Вначале были у Стёпы минуты слабости: вдруг, при считывании, расплакался и признался, что иногда пропускал отмеченные ему слова — в надежде, что работа таким образом быстрее кончится… Но после раскаяния он уже больше так не поступал.) Замечательно мы с ним проработали четыре года, вот и кончаем.

Если бы не Степан — никогда б я на эту работу времени не нашёл. Теперь остаётся мне вновь перечитать всё дважды, вставить ещё выборки примеров словоупотребления у разных писателей — и сдавать в сложный компьютерный набор (шрифтов будет больше дюжины).

Мысль добавлять примеры из русских писателей полезна наглядностью для скептических читателей: что весь этот словарь — не придумка, а слова давным-давно в употреблении, и никому же не резали глаз и ухо. — Эта мысль пришла мне и оттого, что главная доля проработки неохватного исторического материала постепенно оставалась уже за спиной. И вот, после неразгибных семнадцати лет над «Колесом», когда все, сплошь все вечера отдавались обработке очередных исторических материалов, чтобы только не задержалась утренняя завтрашняя работа, — впервые проявился просвет в моих вечерах — и я мог разрешить себе просто читать, просто читать русскую литературу! Странно ощущал я себя в этом сниженном темпе, с наслаждением втягивал. И из Девятнадцатого сколько упущено, и из Двадцатого сколького не знаю!

С той зимы — да впервые от лет тюремного чтения — я мог разрешить себе читать не именно только для своей работы, но и «просто так», по выбору, для удовольствия. Первыми тут были — Бунин, «Обрыв» Гончарова, Глеб Успенский, Островский. И нельзя было не потянуться выписывать найденные слова — а они охотно втеснялись в мой словарь. Затем, уже специально для выбора слов, я читал Мельникова-Печерского, Мамина-Сибиряка, затем стал выписывать из В. Распутина — В. Белова — В. Астафьева, и пошло, и пошло.

А острей-то всего жажда читать у меня была к советской литературе 20-30-х годов, там — многого не знаю и много недосказанного. (И — как бы тянет вернуться в юность свою, в начало своего литературного бытия.)

Но и «просто читать» я, оказывается, тоже не сумел: всё время тянется рука записать своё суждение, оценку, частную или общую, — о приёмах автора, о композиции, о персонажах, о взглядах его, и цитаты отдельные. А когда столько понавыписано — то и тоже не бросишь в запусти: надо ж выписки обработать и перелить в сколько-нибудь стройный порядок, в связный текст. И так складывались — по разрозненным книгам — не то чтобы литературные рецензии, нет, а просто — мои впечатления. Вот, они прибавляются, я стал называть это «Литературной коллекцией». Может, и в следующие годы ещё наберётся.

Да какое наслаждение, что можно наконец впитывать, чтбо было пропущено в бесконечной гонке и сдавленности всей моей жизни — покрыть прорехи моих знаний, — ведь я пробежал свою жизнь, как лошадь, погоняемая в три кнута, и никогда не было мгновения покоситься в сторону.

Вот, пишут про меня как несомненное, что я нахожусь под влиянием славянофилов и продолжаю их линию, — а я до сих пор ни одной книги их не читал и не видел никогда. Или требуют интервью: как я отношусь к «гётевско-манновской традиции гармонии» — а я Томаса Манна и ни строчки не читал до сих пор. А то усматривают «очевидное влияние» на «Колесо» «Петербурга» Белого — а я ещё только вот собираюсь его прочесть. Разве со стороны можно представить, до чего была забита моя жизнь?

Но и больше того: художник и не нуждается в слишком детальном изучении предшественников. Свою большую задачу я только и мог выполнить отгородясь и не зная множества, сделанного до меня: иначе растворишься, задёргаешься в том и ничего не сделаешь. Прочёл бы я «Волшебную гору» (и сегодня не читал) — может, она как-то помешала бы мне писать «Раковый корпус». Меня тбо и спасло, что не исказился мой самодвижущий рост. Меня всегда жадно тянуло читать и знать — но в более свободные школьные провинциальные годы не было надо мной такого руководства и не было доступа к такой библиотеке, — а со студенческих лет жизнь съедала математика; только перекинул мостик в МИФЛИ — тут война, потом тюрьма, лагеря, ссылка и преподавание всё той же математики, да ещё и физики (подготовка классных демонстраций-опытов, в чём сильно затруднялся). И — годами, годами сдавленная конспирация, и подпольная гонка книг, за всех умерших и несказавших. И в жизни надо было досконально изучать артиллерию, онкологию, Первую Мировую войну, потом и предреволюционную Россию, уже такую непредставимую. Теперь по собственной библиотеке, Алей собранной, хожу и с завистью пересматриваю корешки: сколького же я не читал! сколько упущено прочесть! Вот — написал всё главное, снижается внутреннее давление и давление с плеч — теперь-то и открывается простор для чтения и знаний, теперь-то и наверстать всё упущенное за десятилетия гонки. И европейскую же Историю — от Средних веков. (В МИФЛИ прогнал по марксистскому учебнику, да и забыл всё.) И особенно — европейскую мысль, от Возрождения. А Библия — не перечтена с детства, а отцы Церкви — и никогда. И не теперь ли, на конце жизни, — всё это и нагонять?

62
{"b":"284151","o":1}