Осенью 1979 Солоухин был в Штатах и предлагал приехать ко мне — а я отклонил. Любого другого «деревенщика» — сразу бы пригласил, а Солоухин — как будто приласкан властями? Обменялись мы письма по два. Я посмотрел его последнюю публицистику — написал ему: автор, печатающийся в СССР, в отвычке от подлинного выражения мыслей, невольно попускает себе много лет работать не в уровень, трудно сохранить его в рост с подлинными задачами.
Однако в 198 °Солоухин напечатал в «Гранях» два рассказа — «Колокол» и «Первое поручение», из времён коллективизации, это был заметный и смелый шаг. И когда в марте 1984 о. Виктор Потапов позвонил нам из Вашингтона, что Солоухин в Штатах и снова хочет повидаться, — я согласился. Встретились мы тепло, сознавая себя писателями общей литературы (хотя вид у него с 1963 года стал довольно номенклатурный). Тут — и 22 марта, весеннее равноденствие, Аля «жаворонков» напекла. Это был для нас с Алей первый случай (кроме Евы, единожды) приезда к нам человека — прямо из СССР, советского гражданина, — необычное, волнующее впечатление, но и напоминание, как же условны все человеческие границы. А тайная книга его, о которой он намекал в письмах, оказалась — какое-то разоблачение советского режима, о которой покровитель Солоухина Леонид Леонов-де говорит: «атомная бомба». Ох, не думаю. И такие бомбы — надо вовремя взрывать, а не ждать — чего? — Подарил я Солоухину своё собрание, как было, до 12-го тома, в малышках, — он повёз, и довёз. И никто б о нашей встрече не знал — если б не собственный его язык: кому-то рассказывал, дошло до начальства, его вызывали (и он потом тревожно сообщал через Париж; но обошлось). И вот, распространись такой слух, и опять: «русская партия» сколачивается!
Не один раз просил об интервью Жорж Нива — но каждый раз мне было почему-либо некстати и я отказывался. А между тем он был из паскалевской группы русистов, и несколько лет учился в Московском университете. И, ныне профессор Женевского университета, сохранил живую любовь к России; с большим вниманием и к моей работе. (Вдруг прислал мне удивительный снимок фрески в базилике на одном из венецианских островов: изображение красного колеса у подножья Божьего престола — как это понять? Кажется: «колесница Иезекииля», символизирует силы небесные.) Он опубликовал по-французски монографию обо мне, отдельную книгу, все говорили, что удалась. В конце 1984 он прислал мне уже и русское издание.
Действительно, местами — острое художественное зрение, тонкая душевная угадка, какая даётся редкому критику; и — меткие общие заключения. (Хотя не пойму, что значит «галлюцинация реальности» у меня или где у меня «реализм избыточности».)
Очень отчётливо — о композиции, ритме, о русской теме, органичной сроднённости с русским языком. Немало труда пришлось приложить Ниве и чтоб уточнить биографические факты (из-за физического удаления — тут неизбежные ошибки, изрядно), и немало же, чтоб, интуитивно, пробраться сквозь ходячие обо мне кривотолкования. (Часть и осталась: легенда, будто я потому так усиленно пишу, что это даёт мне надежду отсрочки от смерти; да якобы любование теократией; или ненависть к Плеханову.) Но — понял он моё положение между эмигрантщиной и мировой образованщиной, безвыходно обложенное неприязнью, и верно предрекает: «У Солженицына всё меньше шансов быть услышанным».
Однако при выходе французского «Октября» к лету 1985 я вынужден был снова отказать Ниве в интервью, потому что уже о том дал Струве. А осенью 1985 Нива работал в Гарварде — считается «рядом», и выразил желание приехать. Очень приятный, скромный, даже кроткий, тихоголосый. Мило провели с ним сутки, но не думаю, чтобы наш разговор дал Жоржу искомое им углубление в мою работу: для этого нужна целая полоса общения — и работа, работа над текстами.
А в конце 1983 выехал на Запад Юрий Петрович Любимов. Писал мне из Лондона, что телевидение ФРГ хочет делать постановку по одной из моих книг, в первую очередь две новеллы о Ленине и Сталине (сюжет и охват ещё не уточнены). Согласен ли я? Я ответил: согласие на постановку — пожалуйста, но: начинать со Сталина — это упрощение нашей истории, а «Ленин в Цюрихе» встретил могущественных врагов на Западе, вам будут препятствия.
Только что посвежу из советских придавленных кругов — Любимов многого ещё, тут западного, не представлял.
А история отношений с Любимовым у нас была вот какая. Познакомились через Борю Можаева, были очень взаимно теплы и непосредственны, встречались несколько раз (и на поминки Твардовского ездили). По моему ощущению, он отличался постоянной открытой сердечной готовностью, которую никак не ограничивало его видное положение в театральном мире. Очень он непринуждён, светлая улыбка, искренние порывы. Особенно же запомнился их с Борей бесстрашный визит ко мне в Переделкино, за день до моей высылки, когда надо мной все бури гремели. Они смело прошли через оцепление гебистских надзорщиков.
В связи с проектируемой постановкой Ю. П. хотел приехать ко мне в Вермонт тем же летом, и я уже посылал ему расписание самолётов и автобусов. Потом он смолк, больше чем на год, никак не объясняя; очевидно, уже вник в западную обстановку. И — прав. Тем временем он напечатал несколько обширных интервью, ещё обожжённый всей тамошней болью своей и своего театра, — и, по-моему, слишком придирчиво клеймил А. Эфроса. Эфроса я знал по незаконченной нашей с ним работе над «Свечой на ветру» в Театре «ленинского комсомола» — и хотя я нисколько с ним не сдружился, но и отвратного образа уж никак не вынес.
Прошло два года — вдруг Юрий Петрович звонит из Бостона, что в этом ноябре он здесь (мы уже из газет знали), и очень нужно повидаться. Я рад ему, но знаю, что тактически ничем ему встреча не поможет: слишком разный жизненный опыт, разные углы зрения. Приехал, пробыл сутки. Всё так же он был изранен положением театра и своим. Вот каков был его проект: сделать нам втроём с Ростроповичем какое-то общественное заявление о положении советского искусства — и с удивлением услышал от меня, что моё участие только потопило бы то заявление. (Был как раз пик травли меня в Соединённых Штатах.) До такой степени он изранен, а ещё старше меня на год, — не знаю, как ему хватает сил тянуть работу, невыносимую на иностранных языках, мало известных ему. Но поражаюсь, как энергично он справляется. (Ещё год спустя, в горбачёвскую новизну, промелькнула ему возможность вернуться в Москву, он звонил к нам, зондировал наше мнение — мы очень советовали ему ехать.)
Осенью 1986 оказался и Юрий Кублановский близ нас, в Дартмут-колледже, и тоже приезжал. Он от момента эмиграции в 1982 открыто вслух выражает приверженность к моим книгам и согласие с моей линией — и за то подвергается от третьеэмигрантов самым унизительным насмешкам. Но в день его приезда и он и я оказались больны — и мало что вынесли от встречи. Да читать заочно его стихи, да обменяться хорошими письмами — мне кажется ничуть не меньше встречи. Я считаю Кублановского весьма талантливым, из лучших русских поэтов сегодня, и с очень верным общественным и патриотическим чувством, — хотя его усложнённая метафоричность, нередко ускользающая в переливах, огорчает меня. Не верю, что сегодня нельзя писать «просто».
А кроме встреч — сколько непроизвольных фраз неоглядчиво утекает через письма. Пишут, кажется, самые честные люди и с самыми честными намерениями — как можно, стиснув зубы, промолчать? как можно не протянуть руку поддержки? Вот М. Г. Трубецкой, из тех самых Трубецких, следующее поколение, шлёт воспоминания отца, я читаю, отзываюсь — а он отрывки из моих писем помещает как «предисловие» к своим публикациям (один — спросив разрешения, другой — уже и без). — Игорь Глаголев, перебежчик 1976, надрывается в борьбе против Советов, отвечаю ему сочувственным письмом — вскоре узнаю, что я, заочно и без моего ведома, избран в «почётные председатели» их политической коалиции. — О. А. Красовский ездит по Штатам и Европе и, в утвержденье своего новообразованного журнала «Вече», читает вслух моё совершенно частное к нему письмо. — Художник Дронников издал книжечку статистики о старой России, верного и полезного направления, прислал мне, — ну как промолчать бесчувственно? Шлю ему всего две-три фразы в письме — в следующем его выпуске они уже напечатаны как реклама на обложке! — Какой-то молодой человек П. Орешкин шлёт мне альбом своего исследования об этрусском языке, я не могу вникнуть в суть, но так ему нужна духовная поддержка, все его отвергают и смеются, — я пишу письмо с сочувственными словами, нельзя же истуканом замерзать в холодной высоте, — он выхватывает из письма благоприятное, опускает невыгодное, ещё переставляет фразы, как ему ладней, — и эту подделку печатает предисловием к своей книге!