Петров почему-то сразу представил себе этот маленький пограничный пост, «точку», не заставу даже. Десяток солдат и прапорщик, наверное. Кто-то прильнул сейчас к окулярам стереотрубы на вышке и видит, конечно, одинокого Андрея на палубе, а кто-то уже готовит завтрак, и впереди у ребят длинный день, а может, почту привезут на катере. Служба еще наполовину впереди и хочется домой, и жалко до боли покидать до последнего камушка изученный островок, и страшно представить себе — какой она будет — новая, безбрежная жизнь на гражданке в многомиллионном родном Питере.
Даже самому захотелось вдруг послужить на островке месяц-другой. Петров счастливо рассмеялся над собой, помахал рукой невидимому часовому на вышке и откинул поворачивающийся дисплей камеры, начал ловить ракурсы и выстраивать композицию, чтобы было, что показать потом оставшимся в Таллине друзьям, — друзьям, о которых и вспомнилось-то лишь потому, что только они в состоянии были бы разделить охвативший Андрея восторг.
Ведь пограничник на вышке был свой, русский!
Петров дробно простучал по ближайшему трапу, спускаясь на палубу ниже — хотелось быть поближе к воде, чтобы не сверху вниз снимать расцветающие под первым солнцем дикие красоты, а лицом к лицу. И тут же окликнули его из открытого настежь окна какой-то каюты: «Молодой человек!».
Андрей так и застыл вполоборота: ноги еще направлены вперед, чтобы бежать дальше, а голова и плечи уже сзади — там, откуда раздался голос. Из окна показалась беззащитно голая рука, отодвинула порхающие под ветром занавески, показалось улыбающееся, заспанное лицо, глазищи ресницами хлоп-хлоп:
— Андрей Николаевич! Вы опять впереди меня! Где мы?
Тренированное сердце вдруг дало о себе знать громким стуком, дыхание прервалось на вдохе, и так, забыв дышать, Петров неожиданно оказался рядом с окном, совсем близко от румяного со сна и от того по-детски беззащитного лица Люси.
Зеленые глаза — чистые, ясные, только сонная тень в глубине, как озерная вода под утро — оказались прямо напротив его сияющих восторгом глаз. Увидели зеленые глаза, прочитали в карих искреннюю радость, и сон прошел, как и не бывало, солнце как будто взошло и в них.
— Люся! Надо же! Люся! — последний запас воздуха ушел у Петрова на эти слова, и тогда только он вспомнил, что никто не запрещал ему дышать, — и задышал полной грудью, задышал брызгами волны с Онеги, растворенным в ветре запахом леса и трав с близкого берега, вдохнул уютный и чистый запах Люси, и не выдержал, бережно обнял ее за гладкие теплые плечи, провел пальцами под лямочками белой ночнушки, не искусственно гладкой, а настоящей, как только у детей бывает сейчас, тоже теплой. Люся порывисто притянула его к себе, обняв руками за крепкую спину, и поцеловала глаза, пощекотав ресницы, а там и губы встретились неожиданно, и дыхание чистым даже после сна оказалось у Люси, и настойчиво нежным оказался Петров, и поцелуй длился долго-долго. Химический состав половинок совпал на все сто процентов, ну просто ничего чужого не оказалось в них, ничего, что воспротивилось бы друг другу и не слилось в единое целое. Растворились Люся с Андреем в эти несколько секунд и поняли, что никогда уже не смогут стать чем-то отдельным.
Подчеркнуто повернувшись спиной к Петрову, наполовину утонувшему в окне Люсиной каюты, зашлепал по палубе шваброй с пучком веревок на конце матрос в синей робе, подтирая лужи, расставляя ворчливо по местам столы, стулья и урны. Люся радостно ойкнула с притворным испугом, отпрянула от Петрова, успев неуловимым движением погладить его по небритой еще щеке, и исчезла.
Петров позорно сбежал наверх, на свою, шлюпочную, палубу. Он постоял несколько минут у борта, переживая, потом спохватился, сбежал вниз и воровато подобрал со столика, стоящего рядом с окном Люси, забытую там камеру. Молодой матрос хрипловатым голосом вежливо пожелал Андрею доброго утра и, сдерживая улыбку, энергично задвигал шваброй.
Приняв душ, побрившись и заварив себе кофе, Петров быстро ответил на письма, захлопнул ноутбук и побежал на завтрак с полной готовностью съесть целого быка, только бы дали.
* * *
— Дашка, дур-р-ра, отдай одеяло!
— Сама дура, это моя постель, между прочим!
— Ну и хватит дрыхнуть, я есть хочу!
— Дрыхнуть? Да ты всю ночь лягалась как лошадь, я, наверное, и часа не проспала.
— Ты не спала? Ты храпела всю ночь у меня под ухом как рота морских кавалеристов! Кто тебя замуж возьмет — наутро выгонит!
— А у тебя ноги холодные, за это по английским законам развод полагается!
— А у тебя ноги — короткие! — Глаша отвесила подруге увесистый шлепок по аккуратной попке в белых трусиках и ловко соскочила с постели.
— Что-о-о?!!! У меня ноги короткие?! — Дарья откинула одеяло раздора и без малейшего усилия взметнула к потолку каюты длинные-предлинные, стройные-престройные и, конечно, очень красивые ноги, подстригла ими, как ножницами, воздух, сама радуясь гладкости с какой скользили они. Белые грудки встрепенулись и замерли, загорелый животик втянулся в позвоночник, длинная, плавных обводов рука с красивыми мускулами напряглась и как бы безвольно упала, свесилась с кровати.
Глафира, успевшая стянуть с себя трусики и подхватить новое банное полотенце, чтобы первой закрыться в крохотном душе, с завистью посмотрела на модельных стандартов подругу:
— Красавица ты, Дашка. — начала она фразу.
— Ну ладно, подруга, ты у нас сама как персик, — растаяла Дарья, — ревниво оглядывая маленькую, но очень по-женски складную, даже подруг иногда волнующую, Глафиру.
— …ума бы тебе еще хоть немножко, — с подчеркнутым сожалением закончила предложение Глаша и с визгом захлопнула за собой дверь ванной, в которую тут же глухо ударился метко брошенный шлепанец.
Выйдя из душа свежей, довольной и доброй, Глафира застала подругу с сигаретой в руке. Дашка глубоко, по-мужски, затягивалась тоненькой белой «Slims» и о чем-то размышляла так серьезно, что даже на гладком лбу натуральной блондинки появилась маленькая напряженная черточка.
— Ты чего это смолишь натощак? А сок, а кочан капусты схрумкать? — поддела безукоснительно соблюдавшую диету подругу Глаша.
— Как ты думаешь, Глашка, я и в самом деле дура-блондинка из анекдотов БашОрга? — не поворачивая головы, медленно вопросила в сияющее за окном каюты озеро Даша.
— Да ты что, серьезно? Ты же у нас лучшая на курсе, ты что, дура. — осеклась и ударила себя по губам Глафира.
— Ну вот, опять «дура», — с мукой в голосе простонала Даша и сменила дурашливый тон на серьезный. — Вот мог бы в меня влюбиться не «папик», не старый брюхатый козел-профессор, не молодой бизнесмен из фитнесс-бара, а настоящий взрослый мужчина?
Глаша оторвалась на секунду от зеркальца и губной помады и вздохнула печально:
— Если честно, то я не знаю. Я и сама сейчас как раз об этом думаю. Ну, кто я? Попка, губки, диплом журнашлюшки почти в руках. Папа — директор школы, мама — учительница, деревянный домик в частном секторе в Костроме с сортиром в лопухах и крольчатником на задворках. В Питере нам не задержаться надолго, если замуж не выскочить за первого попавшегося отмороженного ленинградца-ботаника, да и то из армянской или еврейской семьи. Улучшать кровь уроду-импотенту со скрипкой ну нет никакого желания. За Стасика, первую школьную любовь, а ныне бригадира авторитетного костромского бандита — тоже выходить нет желания. Карьеру строить через кожаные редакторские диваны — раньше на все была согласна, а сейчас — уже нет.
— Вот-вот, — угрюмо покивала красивой головкой Дарья и поплелась в душ…
Глаша, готовая к выходу, повертелась перед большим зеркалом в коридорчике, взметнула воздух длинной просторной юбкой, поправила ворот батистовый блузочки, уместила удобнее упругую правую грудь, вечно норовившую выскользнуть из символического лифчика и внезапно спросила подругу, перебиравшую после умывания наряды:
— Ты, надеюсь, не на Сашу Алишеровича запала? А?