Получая с уроков, состоя агентом по доставке готовых письменных упражнений ленивым или неспособным писать (не принадлежал ли, пожалуй, он и сам к числу моих клиентов, сохранявших инкогнито?), он вел и еще промысел — агента по переписке лекций для университетских студентов. Тогда лекций не литографировали; студенты готовились по рукописным, нуждались в переписчиках; их доставляла Семинария, и многие семинаристы тем исключительно кормились. Было несколько агентов, и Лавров в том числе. У него всегда бывали стопы оригиналов; раздавал он их, а иногда переписывал и сам. При раздаче переписки другим он пользовался комиссионным процентом; полагаю, что не без того было и при передаче сочинений, мною изготовленных. Затем, гонорар за уроки. Лавров всегда поэтому был при деньгах и не тяготил своих родителей-бедняков; на свой счет одевался. Он всегда был даже при табаке, и притом Жукова, что не всякому семинаристу было по карману; большинство курило 3-й сорт, Афанасьева и других.
Итак, я не был удивлен, что Лавров получил урок в доме Талистовых, и был порадован, когда Лавров предложил мне не давать, а брать уроки французского языка у старика Талистова. Старик — очень образованный человек; с ним об этом уже говорено и полажено; Лавров будет ходить к нему, чтобы дополнить свои сведения во французском и именно приучиться к разговорному. Но вдвоем будет охотнее, и он приглашал меня. Я ухватился за случай тем с большею радостью, что мне не предстояло издерживаться. Плата предполагалась небольшая, да и ту принимал на себя мой будущий соученик. А именно, он порядился, что Талистов будет нам давать по два урока ежедневно, по два часа каждый, и получать за это пятиалтынный, два кувшина молока и один французский хлеб в неделю. Практицизм Лаврова сказался и в этом. В число элементов платы входило молоко, потому что у его родителей была своя корова; следовательно, денежные издержки совсем сокращались.
Я нарочно остался в этот (1841) год на вакацию, посетил с Лавровым будущего учителя и поразился его обширными знаниями. Он знал не только французский, который был ему почти природный, но латинский, немецкий (слабее), итальянский и даже еврейский, которому выучился в зрелых летах по любознательности. Его бывалость чрезвычайная; он путешествовал; в Париже жил в самый разгар революции; дома самой высшей аристократии Двора Екатерины были ему свои. Я впился в него; расспросам не было конца: и о Дворе прошлого столетия, и о жизни наших тогдашних грандов, и об иностранных землях, и о революции. А он мне передавал, кроме того, о своих былых кутежах, о дуэлях, о любовницах, о том, как прожил на них состояние, как брался потом за учительство в пансионах, остепенялся и снова закучивал, переходил мало-помалу от тонких вин к сивухе и, наконец, дошел до настоящей своей слабости. Говорил он одушевленно и красиво, пересыпая цитатами из латинских и французских классиков — классиков старого времени, Корнеля и Расина. Не только Шатобриан, о котором отзывался он с презрением, но даже Вольтер был для него молодым, в том по крайней мере смысле, что правописания вольтеровского он не признавал, возмущался им и писал j'etois, j'avois [9]. Когда касался разговор французской литературы, я щадил старика и не упоминал о существовании новых писателей, не желая его раздражать напрасно. Я показывал вид, что и для меня Шатобриан есть последний; французская литература как бы кончилась, теперь уже нет ничего. Но я упивался разговорами, постоянно вызывал на них, и достойна была кисти художника эта картина. Комнатка в мезонине, точнее — на чердаке, маленькая, едва можно повернуться, аршина три в ширину. Бедная деревянная кровать, прикрытая худым одеялом, лоскутным, употребляемым прислугою; два убогие стула и столик: все такое, чего никто не купит, за что не дадут копейки и чего нельзя, следовательно, пропить. Сидит, а больше стоит, когда разговаривает, приземистый старик с волосами совершенно белыми, черты лица выразительны, большие черные глаза сверкают. Манеры благородны, то мягки, то величественны, обличают аристократическое воспитание; речь изящна, часто одушевленна. Но на нем фризовая не то шинель, не то халат, с заплатами; а распахнется — белье, висящее лоскутьями, совершенно худое, опять чтобы пропить нельзя было. Против него мы двое, семнадцати- и двадцатилетний, один, весь превратившийся во внимание, глотающий каждое слово, другой — равнодушный и даже скучающий, вероятно: что ему Корнель, Расин, Двор пред революцией, князь Григорий Григорьевич, везущий в Швейцарию свою молодую, едва расцветшую супругу, в которую он влюблен после близости к Екатерине? Там она умрет, убьет ее именно любовь мужа, слишком страстная, и главный виновник переворота 1762 года будет тосковать по ней безутешный. Что Лаврову Альпы, Женевское озеро, Лудовик XVI, барская жизнь екатерининских вельмож?
Раз мы разговаривали об императоре Павле, его крутых мерах, строгой дисциплине, им заведенной, невозможном требовании, чтобы выходили из экипажей для приветствия его проезжающие. Я сказал резкое слово:
— Да он был сумасшедший.
Мой собеседник преобразился. Ласковый, мягкий, плавно рассказывавший до того, он вскочил, лицо его закипело гневом, рука поднялась величественно.
— Как вы смеете так говорить о моем государе!
Я думаю, полчаса лилась потоком речь его, негодующая и презрительная, топтавшая меня в грязь. Я, молокосос, осмеливаюсь на такие отзывы о таких особах!
Я был стерт в порошок. Я почувствовал всю дерзкую неуместность слова, неосторожно вырвавшегося. Я просил извинения, не зная, куда деваться от смущения, особенно когда старик сказал гневно: «Вы недостойны отселе переступать этот порог!» Но я любовался в то же время и почти благоговел пред рыцарскими чувствами, выражение которых в такой силе и искренности, среди такой притом обстановки, я слышал первый раз в жизни.
Начались наши уроки, но немного длились, недели две, три, не более. Разница в познаниях между мною и Лавровым была чрезвычайная. Для него надобно было начинать с самого начала. Учитель наш взял Ломонда (других, позднейших грамматик он не признавал) и начал экзерсисы с первой строки: l'hote et l'hotesse sont au logis [10]. Но я это уже давно сам по себе знал; грамматика Ломонда была у меня, и экзерсисы мною без учителя почти все были пройдены, а Талистов задавал сначала по страничке. Я просил его, правда, идти со мною далее, независимо от Лаврова, и он даже согласился. Но первоначальный план все-таки расстроился; мне отчасти и совестно было пред Лавровым, а Лавров затруднялся даже и одною страничкой. Поэтому он и охладел отчасти. Наконец, брат мой, прослышав о моих систематических посещениях какого-то неизвестного ему дома, заподозрил неблаговидные цели и раскричался на меня, между прочим, за то, что я брал с собою «Детский журнал», книгу Н.Ф. Островского, бывшую у нас на подержании. А я брал ее затем, чтобы под руководством Талистова переводить ее на французский. Отношения мои с братом к тому времени уже расстроились. Я счел унизительным для себя оправдываться и предпочел оставить свои ежедневные учебные посещения, тем более что к тому же времени несчастный учитель мой и запил. Откуда он взял денег? Не наши ли пятиалтынные пособили ему? Я застал его в одной рубашке: семья спрятала даже его халат, чтоб отнять последнюю возможность выхода из дома. С помутившимися глазами бурчал он что-то по-французски; увидав меня, стал в позу и начал декламировать из Корнеля. Говорить было нечего, и я оставил чердак с тяжелым чувством. Такой человек, и так ниспал!
Университетские лекции, бывавшие у Лаврова, не проходили мимо меня. Я не переписывал их; почерк у меня всегда был негодный; но я прочитывал их. Лекции были преимущественно медицинского и юридического факультетов. К сожалению, сведения получались разрозненные, без начала и конца, с перерывами. Но помню, пробежал я с жадностью тетрадки из физиологии (кто ее тогда читал? не Филомафитский ли?). Помню еще трактат, из какой науки не ведаю, заинтересовавший меня, о государственных и монастырских имуществах. Многое почерпал я и еще, чего сейчас не приходит на память. Иногда находя в себе неожиданное сведение, которого, сколько помнится, ни в какой книге не вычитал и которое относится к специальности, совсем мне чужой, недоумеваю: да откуда же я взял это, как пришло ко мне? После некоторого усилия вспоминаю: «А, это в какой-нибудь из рукописных университетских лекций досмотрел я, тех, что почитывал у Лаврова!»