К вечеру Полина Михайловна почувствовала себя совсем плохо. Железным обручем стянуло поясницу. Каждый вдох, каждое движение причиняли нестерпимую боль. С каждым часом ртутный столбик термометра поднимался все выше. К полуночи он перешагнул за сорок. Утром у больной начался бред.
Ее уложили в широкую телегу, укутали шубами и одеялами. Новожилова сама повезла секретаря райкома в Малышенку. По пути дважды меняли лошадей. К вечеру подвода остановилась напротив дверей районной больницы.
Врач без труда установил диагноз — острое гнойное воспаление почек. В распоряжении врача был только стрептоцид и то в ограниченном количестве. Борьба за жизнь была жестокой и продолжалась долго, с переменным успехом. Жизнь победила…
…Мать сидела у Полины в головах, гладила худую, тонкую руку и шепотом говорила:
— Опять Рыбаков звонил. Про тебя спрашивал. Хороший он человек.
— Хороший, — устало повторила дочь и закрыла глаза.
— Спрашивал сегодня, не надо ли тебе чего?
— А ты? — Полина Михайловна приподняла от подушки голову.
— Да я ничего. Знаю твой характер. Сказала только, что доктор велел тебе есть сметану и сливочное масло. Кабы была у нас корова…
— Зачем ты это?
— А как же быть доченька? Он сказал: каждый день будут тебе носить сметану и масло выдадут.
— Ты думаешь, он у государства возьмет эти продукты? Свои отдаст… Вот молоко… Сестры говорили, по наряду больница получает. А сегодня я увидела в окно Юрку Рыбакова с бидончиком. Он это и приносил. А Степа Синельников клюквенным соком меня отпаивает. В нем, говорит, эликсир жизни. — Полина Михайловна грустно улыбнулась и умолкла, обессиленная. Закрыла глаза и, не открывая их, тихо, словно сама с собой, проговорила: — Видишь, какие люди, мама? А ты к ним с новой заботой.
— Что же делать, доченька?
— Послушай, мама, — начала Полина Михайловна и долго молчала, набираясь сил. — Собери мои платья. — И снова долгая пауза. — Голубое… Андрюшино любимое, оставь… остальные меняй на мед и масло…
— Хорошо, доченька.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1.
Все началось с того концерта, на котором Зоя читала «Нунчу». Потом эта незабываемая встреча под дождем. Поездка через лес. «Идет, гудет Зеленый шум…» А что, собственно, началось, Степан и сам не понимал.
Внешне ничего не изменилось. Он по-прежнему мотался по району, заседал, выступал, звонил. Сутки были до краев заполнены напряженной работой. Бывали дни, когда он забывал обо всем, что касалось его самого.
Но все это время где-то в потаенной глубине его души теплилась крохотная искорка неосознанного и еще непонятого чувства. И диву давался Степан, отчего это временами ему бывает так весело и хорошо. И усталость не валит, и голод не пересиливает, и работа ладится.
И как бы ни был занят Степан, находясь в райцентре, он почти каждый вечер хоть на минутку да забегал в Дом культуры.
Там в это время всегда собирались кружковцы. Репетировали или устраивали импровизированный концерт. Каждый выступал, с чем хотел и как мог. А иногда там разгорались такие жаркие споры, что хоть водой разливай противников. Все завершалось песнями.
Бывали вечера, когда, занятый неотложным делом, Степан не шел в Дом культуры. Тогда поздней ночью кружковцы, прихватив баян, сами являлись в райком комсомола. Степан откладывал в сторону бумаги, брал в руки баян, и до рассвета из райкомовских окон слышались дружные песни или дробный перестук каблуков — это Борька Лазарев, размахивая единственной рукой, плясал «яблочко».
Как-то раз после затянувшегося в райкоме веселья Степан провожал Зою домой.
Прохладный утренний воздух был неподвижен и густ.
— Как тихо!.. — восторженно прошептала Зоя. — Кажется, мы на неведомой таинственной планете.
— Сейчас самый сладкий сон. Скоро хозяйкам вставать, коров доить. А пока они спят. Моя бабушка говорила, что перед зарей непробудным сном спят даже петухи.
— Я люблю предрассветную пору. Это уже не ночь с ее мрачной темнотой и страхами, но еще и не день, где все очевидно и понятно. Ты смотришь на восход и чего-то напряженно ждешь. И вся природа тоже ждет. Что будет?.. Тебе, наверное, не интересны мои рассуждения?
— Почему? Ты говоришь как раз то, о чем я сам не раз думал. Только я не смог бы высказать все это вот так красиво и… и… не знаю, какое еще подобрать слово. — Он засмеялся. Махнул рукой. — В общем, правильно сказала. В точку.
Зоя долго молчала. Потом заговорила снова:
— Помню, когда мы узнали, что папа погиб в ополчении, то словно онемели. Сидим и молчим, друг на друга не смотрим. Ночь уже была. Электричество не горело. Ни лампы, ни свечей не было. За окнами воют сирены… хлопают зенитки. А мы, как каменные. Мне показалось тогда, что вся жизнь теперь будет такой ужасной ночью. Беспросветной, безнадежной. Зачем же жить? Я стала думать: как можно умереть быстро и безболезненно? Думала хладнокровно и расчетливо, как о чем-то меня не касающемся. И вот начало светать. Мы с мамой, не сговариваясь, поднялись и вместе вышли на балкон. Понимаешь? Поближе к утру. Мама обняла меня, прижала к себе, и мы… плакали. Долго. Потом мама насухо вытерла глаза и строго так сказала: «Надо жить, девочка! Он ведь ради этого погиб». А внизу по улице шли солдаты. Рабочие чинили трамвайные рельсы. Из громкоговорителя послышались позывные Москвы. И мне показались нелепыми ночные мысли о смерти. И я решила, что когда-нибудь…
Ее прервал прозвучавший со стороны вокзала протяжный паровозный гудок. Тревожный и призывный. Потом послышался частый перебор вагонных колес и сердитое фырчание паровоза. Поезд прошел мимо станции без остановки. Вот на голубеющем небе показался черный клуб дыма и, разматываясь в ленту, покатился прочь.
Зоя схватила Степана за руку и, привстав на цыпочки, вытянулась, замерла, устремив взгляд за промчавшимся поездом. Он крепко сжал ее пальцы, а она, видимо, и не заметила этого. Когда шум поезда совсем стих, Зоя глубоко вздохнула, отняла руку и медленно пошла вперед, задумчиво глядя в ту сторону, куда умчался поезд.
— Как услышу гудок, так внутри словно оборвется что-то. И мне вдруг нестерпимо захочется уехать отсюда. Любым способом, только б уехать. Домой, в Ленинград! В мой Ленинград…
— Вот так все эвакуированные рассуждают, — обиженно заговорил Степан. — Скорей бы освободили мой Ленинград, мой Харьков, мой Киев, мою Одессу, и я уеду из Сибири. А кто освобождал эти города? Кто кормит армию и рабочих, кто по-братски приютил у себя миллионы эвакуированных? Те самые сибиряки, от которых ты так торопишься убежать…
— Степа, ты меня неправильно понял. Я никогда не забуду ни Сибири, ни сибиряков. И мне совсем не плохо здесь и не скучно. Но ты просто не представляешь себе, что такое Ленинград! Невский, Адмиралтейство, Дворцовая площадь, Исаакий, Медный всадник, Нева. А белые ночи? Помнишь?
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла.
И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
— Знаешь, Степа, вот кончится война, ты приедешь к нам учиться. Придешь ко мне, и мы, взявшись за руки, будем ходить всю ночь. Я покажу тебе Ленинград. Тогда ты поймешь меня и полюбишь навсегда этот город.
— Все равно, все равно, — упрямо твердил Степан. — Я не променяю Сибирь ни на какой Ленинград. И я не хочу, чтобы ты уезжала отсюда! Ни сейчас, ни после войны. Ни-ког-да.
Они остановились. Уже совсем рассвело. Степан увидел в глазах девушки изумление, на щеках — розовые пятна румянца.