«Едва только переступив порог больницы, в комнате ожидания, где находились посетители, пришедшие проведать больных, я сразу же увидел полицейского в штатском. Возможно, кроме негр были и другие. Но мне вполне достаточно, что я увидел одного. Стоя у телефона-автомата, я услышал, как молодая женщина, которая то ли пришла кого-то проведать, то ли находилась здесь, чтобы ухаживать за больным, и хотела поговорить с кем-то, чтобы больной не услыхал, называла имя больного и номер палаты — я запомнил. Через некоторое время я сказал ей, что работаю в газете, и спросил, на каком этаже специальная палата. Если речь идет о политическом деятеле, то на пятом, восточное крыло, объяснила она мне.
Зачем я запомнил номер палаты, в которой лежал больной, не имеющий ко мне никакого отношения? Это была просто предосторожность на случай, если полицейский в штатском, стоящий у лифта, спросит, к кому я иду. Но мои опасения оказались напрасными. Я преспокойно поднялся на пятый этаж. Правда, когда я вышел из лифта, то увидел в восточном крыле коридора еще одного полицейского, стоявшего у дверей самой дальней палаты с таким видом, будто он оказался здесь случайно; этот был уже в форме. Что же делаю я? Вхожу в уборную, сажусь на унитаз, не поднимая крышки, и спокойно жду, когда и полицейский придет сюда по нужде. Я сразу же узнал его шаги. Действительно, стуча подкованными ботинками и отдуваясь тяжело, как бык, вошел полицейский. Запершись в соседней кабине, он чем-то шуршал, а потом издал громкий звук. Несколько секунд я сдерживался, но все же прыснул. Выйдя из уборной, я направился в палату, которую теперь никто не охранял. Когда я вошел, секретарь, разумеется, вскочил и бросился ко мне. Но я тут же увидел сраженного раком властителя мира политики, который, сидя на кровати, как будто глянул в мою сторону. Я увидел твоего деда. Подтянув к себе деревянный кронштейн, прикрепленный к спинке кровати, он разглядывал себя в висевшем на нем зеркальце. Он действительно ужасно похудел. Его сморщенная голова теперь была похожа на совершенной формы шар, самой широкой частью которого были виски, откуда он мягко сходил на нет к макушке и подбородку. Мне показалось, что он думает успокоенно: да, именно это моя настоящая голова.
Когда я служил у этого человека личным секретарем, он был очень полный, и заплывшие жиром лицо и затылок нарушали идеальную форму шара — это его ужасно раздражало. Только потому, что голова его лишилась идеальной формы шара, он считал свою полноту безобразной. Я пробовал говорить, что полнота его совсем не безобразна, а он не то чтобы возмущался, но возражал, и при этом рисовал свою голову, какой она была в студенческие годы. Череп, туго обтянутый кожей — ни жиринки, — круглый, как арбуз. Сейчас его голова снова приняла идеальную форму шара. Разглядывая в зеркало свою голову, он, наверно, хотел убедиться, что полость рта, напоминающая маленький черный шарик, хорошо гармонирует с головой, имеющей идеальную форму шара. Не зря же он мельком глянул на меня, непрошеного гостя, широко открыв рот и продолжая держать перед собой зеркало. Мне даже показалось, что в этой темной круглой яме я увидел раковую опухоль, поразившую его горло. Было ощущение, будто оттуда вырываются вонь и мириады вирусов рака. Мне хотелось крикнуть этому старику с головой, имеющей идеальную форму шара: в своей долгой жизни бюрократа и политика вы лгали несчетное число раз, стараясь сделать так, чтобы вам поверили, и на этой удобренной ложью почве взрастили лишь жалкую травинку правды, касающейся формы вашей головы, но вам, увы, никто и никогда не верил.
Мне удалось пройти лишь половину узкого пространства между дверью и кроватью — в меня вцепился упитанный секретарь, ревностно оберегающий политика, заболевшего раком. Свет из окна освещал его спину, и он напоминал либо дрессировщика собак в длинном дрессировочном халате, либо просто мешок, набитый песком, воздух, со свистом вырывавшийся из его ноздрей, тяжело пах дзинтаном [10] и луком. Какой же была его энергия, укрепляемая лишь с помощью дзинтана и лука, в этой жизни, отданной сидению у постели больного? Его энергии вполне хватило на то, чтобы вытолкать меня из палаты. Кроме того, он несколько раз больно ударил меня по колену, что тоже заставило меня отступить. Поэтому единственное, что мне удалось, когда меня выталкивали вон, это прокричать призыв. Прокричать, обратившись к старику, чтобы перевоспитать его! Вгони ноги в землю, как дерево! Меня с таким ожесточением толкал и пинал секретарь, что голос мой прерывался, но все равно, когда я прокричал это больному, секретарь, во всеоружии дзинтана и лука, дошел до того, что воззвал к кому-то, стоявшему у стены: Наоби-сан, разрешите избить его? При этом продолжал бить меня по колену, подлец. Холодный голос твоей матери ответил: можешь избить его как следует. И этот дзинтаново-луковый молодчик начал избивать меня по-настоящему, а в это время вернулся тот ходивший по нужде полицейский. Налетел на меня сзади и больно ударил по голове. Тут я понял, что у меня не остается времени отправить последнее, даже самое крохотное послание, и закричал: йе, йе, йей, йей». — Это кит, — радостно, нараспев сказал Дзин.
Глава 3
СЛЕЖКА И УГРОЗЫ
Когда человек, впоследствии назвавшийся Ооки Исана и имевший настоящее имя, записанное в книге регистрации актов гражданского состояния, просыпался, то, пока освобождались от сна лишь руки и ноги, а сознание и желудок еще были погружены в дремоту, он временами испытывал глубокую опустошенность вынутого из петли самоубийцы. Впервые это случилось однажды утром. Во время сна в его продолжавшем бодрствовать сознании сохранялось воспоминание о том, как вечером он точил кухонный нож по просьбе жены — они еще жили вместе — и во сне пробовал самые разные способы покончить с собой. Он решил, что лучше всего перерезать себе горло, и эта картина отчетливо запечатлелась в его мозгу. На рассвете, проснувшись в своей холодной кровати, он, точно ящерица, осторожно поднял голову, нащупал босыми ногами пол и прямиком направился в кухню. Но шум работающего холодильника помимо его воли послужил тормозом для тела. Достав из холодильника жирный кусок свинины на ребрышках, целиком зажаренный в духовке, он рвал его зубами, искоса поглядывая на три аккуратно висящих кухонных ножа, поблескивающих в рассветной мгле. Держа ребрышко обеими руками и вложив его в рот, как вкладывают карманное зеркальце, чтобы рассмотреть зубы, он отгрызал мясо кусок за куском. Насытившись, Исана вновь пробудил в себе инстинкт самосохранения…
Хотя тогда он и упустил момент, чтобы дать выход полнейшей опустошенности, испытываемой обычно на рассвете, ему казалось чистой случайностью, что в утренней газете не было статьи о его смерти или о том, что отказывающийся жить ребенок в конце концов умер. Отказывающимся жить ребенком был Дзин. Почему Дзин дошел до состояния безысходности — неизвестно, но ребенок явно отказывался жить, и те, кто внимательно наблюдал за ним, установить ничего не смогли. Когда Исана впервые обратил на это внимание, и они с женой, к стыду своему, должны были признать, что ничем иным, как дурной болезнью, которой оба когда-то страдали, объяснить это невозможно, положение ребенка было уже критическим. Он активно отказывался жить, и это состояние стало для него обычным.
Поскольку Дзин был еще слишком мал, чтобы сознательно относиться к своему организму как к чему-то враждебному, то вряд ли он специально истязал свое сопротивляющееся страданиям тело. Однажды зимним утром жена увидела, что в ванне, вода в которой уже почти остыла, сидит Дзин, весь посиневший и покрытый гусиной кожей. Он заболел воспалением легких и долго не поправлялся. Он так долго не мог выздороветь потому, что жидкая пища, которой его кормили, не успев достичь желудка, сразу же извергалась обратно. Казалось, что еда, направлявшаяся в желудок, встречала на своем пути бесчисленные барьеры, а в обратном направлении проходила беспрепятственно. Все, кто пытался накормить Дзина, приходили в отчаяние. Они приходили в отчаяние не только потому, что их труды пропадали даром, но и потому, что Дзин явно испытывал отвращение к самому себе, к своей физиологической организации. Можно было предположить, что Дзин встал с постели и влез в ванну потому, что вечернее купание ему очень понравилось и он захотел снова испытать подобное удовольствие. Но это было смехотворное объяснение, оно годилось лишь для домашних, но не для посторонних, и они с женой старались никогда ни с кем об этом не заговаривать, хотя Дзин действительно обожал принимать ванну.