Приятель смотрит на свои огромные руки, вспоминая. Потом вздыхает.
— Вчера опять вернулся домой в полпервого. В марте и апреле одни попойки — этот на пенсию выходит, того в другой филиал переводят, ну а потом и с новобранцами тоже… Этому-то нас в клубе и учили. Заставляли пить так, что потом весь желудок наизнанку — один раз домой вернулся, блевал весь вечер, а наутро смотрю — в железной раковине дыра от желудочного сока, он же как соляная кислота. Бросить? Бросить всегда можно было. Но почти никто не уходил. Ушёл — считай, сдался. А те, кто остался, скажут про тебя: «А, этот? Да у него кондзё не хватило».
Слово кондзё состоит из двух иероглифов — «корень» и «характер» — и означает эдакий несгибаемый внутренний стержень настоящего мужика. Именно на кондзё строится большинство так называемых физкультурных фирм — фирм с жёсткой дисциплиной и иерархией по старшинству, как в спортивном клубе — банки, торговые фирмы, страховые компании. Кондзё работает как пробка, которой закрывают любую вонь. Тебе что-то не нравится? Да у тебя просто кондзё нет! До тебя все терпели, вот и ты вытерпишь. Если сможешь…
К нам подсаживается «чёрт и скот» — мой приятель англичанин. В костюме да с галстуком — по выходным он подрабатывает священником на японских свадьбах, хотя священником не является, да и в бога не верит. Сейчас у него время занятое, весной начинается учебный год, да и финансовый тоже, и служащих здесь перебрасывают в другие филиалы — чтобы не налаживали связи и не брали взятки, — причём нередко на другой конец Японии. Поэтому народ склонен устраивать свадьбы именно в марте — чтобы хоть свадьбу сыграть на старом рабочем месте, с привычными людьми.
— Прихожу, как всегда, за час до. Распорядитель меня встречает, волосы чем-то намазаны, руки в боки, командует девицами из церковного хора, а как меня увидит, сразу лебезить: «Здравствуйте, Сэнсэй! Как доехали? Потеплело, хе-хе…» Кланяется всё, извиняется, что мне гонорар опять снизили — «время сейчас такое, рецессия, мдас» — и что всего одна свадьба, а мне до их отеля с часовней переть из дома час. А потом так голову немного назад откинет и на часы смотрит, а часы — «Ролекс», золотой, тысяч двадцать уж точно потянет, — и говорит: «Давайте уже крест заносить». Перед моей свадьбой была ещё одна, но без венчания, пришлось кому-то крест со стены снимать. А мне надо назад его из кладовки притащить и на стену повесить. Крест в кладовку, а? Уже который раз, и в бога я толком не верю, а всё равно дрожь пробирает.
Сказать на это нечего, и мы со страховым агентом молчим. А англичанин встаёт, потягивается.
— Выпить, что ли?
Я встаю, подхожу к группе играющих детей. Здороваюсь с двумя приятелями моего сына, которые почти не играли с нами весь год — готовились к поступлению в школу для богатых. Оба растолстели, двигаются как-то неуверенно, будто подзабыли, что они ещё дети. Лысоватый служащий серьёзного вида в очках, отец одного из них, ссутулившись, стоит посреди парка, словно неуверенно вдыхая запахи весны, и вдруг вытаскивает из кармана маленького бумажного змея в форме бабочки, разматывает нитку и пускает его по ветру. Ветра не хватает, то и дело ему приходится тянуть короткую нитку на себя, змей неуклюже подпрыгивает в воздухе и снова опускается. И вдруг взмывает вверх гордо встаёт на ветру — бабочка, замершая полёте. Служащий оборачивается, ища глазами своего ребёнка, и я вижу, что он улыбается — как-то совсем по-детски.
27. ЖИТЬ ДАЛЬШЕ
Качалась кровать, качалась картина над кроватью — на которой был изображён вовсе не корабль в бурю, а скверно намалёванный жёлтый цветочек, — а прямо надо мной остервенело колотила в потолок деревянная лампа, обвёрнутая японской бумагой. Из соседней комнаты слышался звук разбивающейся посуды, ещё какой-то грохот да женские крики. Я не очень понимал, что происходит, — дело было непривычное, я только что проснулся, да к тому же уже неделю лежал с температурой, и голова толком не работала. Но понял, что с кровати мне не двинуться — неизвестно, куда качнёт в следующий момент, и балансировать даже в горизонтальном положении было непросто. Секунд через десять всё утихло. Я натянул штаны и вышел из спальни в гостиную.
На полу аккуратным слоем мелких черепков лежала коллекция европейского фарфора, над ней пластом — шкафчики, на которых она стояла двадцать секунд назад, а сверху — тоже разбитый огромный телевизор, гордость учительницы младших классов, у которой я тогда жил. Посреди всего этого разрушения стояла толстая, маленькая и незамужняя хозяйка квартиры в розовой пижаме да с рассечённым виском и с чисто женским мастерством описывала происшедшее самыми красочными эпитетами японского языка. А в проёме двери в другую спальню сидела на корточках смертельно бледная девица из Англии, которую хозяйка, большая любительница не только европейского фарфора, но и вообще всего иностранного, пустила на время к себе жить, как и меня.
Так я провёл так называемое Великое землетрясение в Осака, Кобэ и Авадзи 17 января 1995 года, четыре месяца после моего приезда в Японию. За те двадцать секунд погибло шесть с половиной тысяч человек, некоторые из них — в городе Киото, где я оказался в это утро, а большинство — в городе Кобэ в пятидесяти километрах оттуда. Более ста тысяч семей остались бездомными. Свой дом и жену потерял и мой теперешний отчим, который жил совсем недалеко от эпицентра, — он ещё спал на втором этаже своего старенького дома в Кобэ, в то время как его жена уже готовила завтрак в кухне на первом. Накрывшись футоном, он выдержал лавину черепицы, но, когда всё кончилось, оказалось, что первого этажа уже нет.
Девица из Англии дня через два чуть ли не первым рейсом улетела домой, заявив, что жить в такой стране не собирается. А я волонтёром отправился в Кобэ.
Практически весь город был разрушен, дома, растопырив балки кругом, лежали крышами на земле, перемежаясь обвалившимися эстакадами. Транспорт был парализован, и мне под хруст стекла под подошвами пришлось идти пешком много километров по пустым дорогам, перепрыгивая огромные трещины. Почти каждый час город трясли землетрясения послабее, к которым все скоро привыкли настолько, что пешеходы замирали лишь на секунду, а разговор продолжался как ни в чём не бывало. Спортивные залы каждой ещё стоявшей школы были забиты беженцами, потерявшими дома, всё своё имущество, а многие — своих близких.
Я провёл месяц, работая в одной из таких школ, вместе с другими волонтёрами раздавая гуманитарную помощь, пытаясь как-то наладить водопровод, играя с детьми и слушая бесконечные истории людей, которые потеряли всё, кроме жизни. До сих пор помню мать и сына, которые поседели за один день и с увлечением рассказывали о том, как остались в живых. О муже и отце они за всё время нашего знакомства не сказали ни слова.
Не думаю, что я был так уж полезен. Но сам получил от того опыта немало, хоть и толком не знаю, как полученное назвать. Но вот что я никак не могу решить, так это в чём разница между мной и той девицей из Англии, которая до землетрясения с большим удовольствием ходила по храмам, одевалась в кимоно, занималась икебаной и чайной церемонией, а потом, в общем-то вполне разумно, смылась куда подальше. Был ли мой выбор моральным, стилистическим, каким?
Чёрт его знает. Но я остался здесь, с Японией и японцами, которые живут год за годом, незаметно играя в своеобразную японскую рулетку: остался жив и довольно обсуждаешь подробности с окружающими — умер кто-то из родных, и всё гораздо хуже, а умер сам — и на всех твоих проблемах стоит одна большая точка.
Два дня спустя после землетрясения 2011 года я вышел в лавку неподалёку, купить ячменя. И вдруг понял, что люди на улице смотрят друг на друга совершенно иначе. Что прохожие глазами ведут немой разговор, исполненный одновременно и грусти, и некоторого удовольствия: «Жив?» — «Жив». — «И я тоже».
Жизнь идёт дальше. Без тех, кого уже нет в живых. Без тех, кто уехал.