Когда я пришла к родителям и все им рассказала, мама заметила: "Ах, у тебя все так фантастично!" С этим я должна была согласиться. Я уложила чемоданчик и отправилась во "Дворец", где впервые за долгое время заснула в хорошо протопленной комнате. От столовой "Дворца" особой радости не было: мне дали тарелку кипятку, в которой плавали несколько ломтиков нечищеной картошки и хвостик воблы. По объявлению в газетах к нам приходило много желающих записаться на курсы, Я заказала мольберты, подготовила вступительную речь. Когда принесли мольберты и я представила Рукавишникову счет, он уклонился: "Пусть они подождут, у меня нет денег". Он говорил удивительно сбивчиво, и я заметила, что он пьян. На другой день печка в моей комнате не топилась. Я спросила сторожа, в чем дело. "Сегодня я могу еще принести немного дров, — сказал он, — но на завтра у нас уже ничего нет". А Рукавишников находился в еще более загадочном состоянии. "Да, да, — сказал он, — мы вообще больше не можем отапливать дом". Я обратилась к его красивой, неизменно улыбающейся жене. "Как же нам достать дров?" — "Ну, нам теперь нужно со всем нашим "Дворцом искусств" приписаться к военному ведомству". — "Как так?" — "Ну, чтобы X. - она назвала фамилию большевистского генерала — нам помог". Я смотрела на нее совершенно ошеломленная, она улыбалась своей улыбкой сфинкса. Скоро я узнала, что именно в это время она изменила Луначарскому и стала любовницей крупного большевистского военачальника.
Снова я осталась без крыши над головой и каждую ночь спала где придется, не имела работы и голодала. Театральное управление направило меня в некое учреждение; название его, состоявшее из множества начальных букв, было непроизносимо. Суть дела заключалась в организации "отдела культуры" для служащих вновь строящихся железнодорожных линий. Мне поручили руководить детским клубом, который должен был, конечно, служить образцом для всей России. Мы занимались по вечерам. Я рассказывала детям сказки, которые мы тут же экспромтом разыгрывали; мы рисовали, пели и делали эвритмию. Мы жили очень мирно и счастливо. Время от времени появлялись педагога за инструкциями по руководству такими клубами, так как, само собой разумеется, мы работали "во всероссийском масштабе". В педагогике я была совершенным профаном. В своих советах я опиралась только на свое собственное чувство и на лекцию Рудольфа Штейнера "О воспитании ребенка". Педагоги же думали, что это и есть рекомендуемое государством новое направление. Днем я должна была копировать схему, на которой кружками и линиями изображался всероссийский административный аппарат, частично еще не существующий. Сокращенные названия учреждений, составленные из начальных букв, казались мне именами каких-то чертенят. Могут ли быть имена, не связанные ни с каким существом? Я могла выполнять эту работу дома. В помещении же конторы сидел философ Николай Бердяев в меховой шубе и боярской шапке, согреваясь стаканом кипятка. Посмотрев на мою работу, он сказал: "Завидую Вам, что Вы можете так "продуктивно" работать. А я до сих пор не знаю, зачем я здесь сижу".
После четырнадцати дней отпуска по болезни я пошла в свое учреждение получить деньги и паек, но за всеми столами сидели новые люди. "Я не нахожу вас в списке", — сказала кассирша. — "Как так? Я же заведующая детским клубом". — "Гражданка, вы не туда обратились. Мы… — она назвала новое название — … Мы уже несколько дней как сюда переехали". И ни одна душа не знала, какое учреждение занимало это помещение до них. Тщетно я его разыскивала: оно исчезло бесследно.
"Вынужденный антракт"
Зима 1919–1920 гг. была, может быть, самой безотрадной за все революционные годы. Невозможность отапливать дома при стоявшей в ту зиму исключительно холодной погоде сказывалась во всем и действовала разрушительно. Тогда уже все деревянные заборы в городе были сожжены, так что можно было свободно ходить по всем чудесным садам и паркам. Водопровод и канализация в домах замерзли. Трубы лопались, и в оттепель нечистоты лились людям на головы. Привозить хлеб из деревни в город строго запрещалось. На вокзалах разыгрывались настоящие бои между красноармейцами и так называемыми "мешочниками". Через домовые комитеты жители, смотря по категории, получали восьмушку или четверть, в лучшем случае, полфунта хлеба в день. Это была смешанная с соломой масса, немедленно крошившаяся на мелкие кусочки. Чтобы купить муку или зерно на "черном рынке", люди рыскали по темным подвалам, причем и продавцы, и покупатели равно страшились доносов: "за черную" торговлю полагалась смертная казнь.
Свирепствовала эпидемия сыпного тифа. Распространители заразы — вши. А как можно было с ними бороться? В кипятке они не погибали, мороз их не убивал. Мыла вообще не было. Нередко на улицах встречались люди, везущие на саночках закутанную фигуру — больного или мертвого. Гробов для погребения умерших больше не делали.
В ноябре приехал с фронта Полин племянник и переночевал у нас. Наутро он тяжело заболел и его увезли в госпиталь. Через несколько дней Поля заболела тифом. Я обегала все аптеки в поносах камфоры и других лекарств, но везде в пустых, холодных и дымных помещениях отчаявшиеся аптекари на все вопросы только мотали головой: у них ничего не было. Я ухаживала за Полей, пока могла с ней справиться. В бреду сыпно-тифозные больные часто доходят до состояния безумия. Нередко их приходится просто связывать. Мы отвезли Полю в больницу к известному специалисту доктору Марциновскому. Два санитара еле справились с ней, вынося из дома. Мои родители оба болели гриппом. Я ухаживала за ними, но однажды вечером почувствовала такую боль в спине, что не могла пошевелиться. Наутро у меня оказалась высокая температура — сыпной тиф! Два санитара вынесли меня и отвезли в ту самую больницу, где лежала Поля. Как раз в этот день она умерла, но я узнала об этом много позже. Привезенные больные, ожидая приема, лежали на носилках в снегу перед величественным фасадом дворца в стиле барокко эпохи Павла I. Доктор Марциновский, с его высоким ростом и благородным обликом, показался мне в бреду рыцарем. В защиту от вшей, переносящих заразу, он носил очень высокие, плотно прилегающие сапоги и тоже плотно прилегающий халат. Но когда он склонился ко мне, я смогла, несмотря на высокую температуру — свыше 41°, точно ответить на все его вопросы. И в течение всей болезни я не теряла сознания, оно даже было острее и яснее обычного. Я могла, например, вспомнить без пропусков целые сцены из "Фауста", что мне в здоровом состоянии никогда не удавалось. Стоило только подумать о ком-либо, и человек тотчас же совершенно явственно вставал передо мной. Однажды я подумала о Михаиле Бауэре, и он так быстро и так реально мне явился, что я испугалась — не умер ли он, не встречает ли меня его душа? Ведь мы в России были совершенно отрезаны от всего мира! Михаил Бауэр впоследствии рассказал мне, что приблизительно в то время он однажды увидел меня лежащей в рваных простынях и подумал, что я, верно, тяжело больна. В больнице не было ни дезинфицирующих средств, ни мыла, не было дров и часто даже света, а есть нам давали жиденький суп с мороженой, нечищеной, гнилой картошкой.
В первые часы я лежала в громадной зале с шестьюдесятью бредящими женщинами. Это было мучительно. Когда на вопрос старшей сестры я назвала свою фамилию, она спросила, не родственница ли я доктору Ивану Сабашникову, который как раз в это время тоже болел тифом и находился в той же больнице. Это был мой дядя, психиатр, о котором я выше рассказывала. Он жил теперь в Москве, но о его болезни мы ничего не знали. Благодаря этому родству меня перевели в меньшую палату и я лежала там вместе с двумя женщинами-врачами. Первое время они обе были без сознания. На другой день доктор Марциновский привел ко мне дядю, который уже поправлялся и начинал ходить.