Я остановилась в Берлине и штудировала рекомендованные книги. Но перестать думать на определенную тему не так-то просто. Лев Толстой рассказывает, как в детстве они с братьями выдумали игру: надо было стать в углу и не думать о белом медведе. Это никому не удавалось.
Я решила пока остаться в Германии.
В мае этого, 1908, года мы с братом поехали в Гамбург, где Рудольф Штейнер намеревался прочитать курс лекций о Евангелии от Иоанна. Перед отъездом из Берлина на вокзале мы увидели его из окна нашего купе; он прошел мимо своей быстрой целеустремленной походкой и возвратился с двумя железнодорожниками; в присутствии Марии Сиверc он продиктовал какую-то запись в жалобную книгу. Позднее мне сказали, что один из служащих сказал Марии Яковлевне какую-то грубость. "Христианский Посвященный и жалобная книга!" — изумился во мне Восток.
Меня тогда многое изумляло. В том числе и люди, окружавшие Рудольфа Штейнера. Мужчины казались мне педантами и филистерами, женщины — прозаичными и вместе с тем сентиментальными.
В прежние времена люди, следовавшие за посланцем Духа, были ведь совсем другие? Мне не приходило в голову, что, может быть, и эти люди такие же, но только измененные нашей бездуховной эпохой. Не понимала я также и того, что духовная элита нашего времени еще питалась из источников прежних эпох и потому они не чувствовали еще себя "нищими духом". Я тогда, как легко можно себе представить, не имела ни малейшего представления о превос-ходных качествах окружавших меня людей: их серьезности, приле-жании, верности, их доброй воле и преданности делу — свойствах, на которых Рудольф Штейнер мог строить свою работу.
Лекции читались в маленькой белой зале буржуазного дома. Рудольф Штейнер стоял у столика перед желтой шелковой портьерой. В первый вечер он говорил о начальных словах Евангелия от Иоанна: "В начале было Слово…"; при этом он взял ландыш из букетика, стоявшего перед ним. Как ландыш произошел из семени — семя же скрыто в цветке, — так и мир, и человек произошли из Слова. Это был немой мир, и человек изначально был нем. Но Слово было в нем сокрыто, как семя сокрыто в цветке. И Слово начало звучать из человека: "Я есмь".
После лекции он подошел ко мне и спросил: "Смогли бы Вы это протанцевать?" Вопрос не удивил меня, потому что с детства я испытывала потребность "протанцевать" всякое глубокое пережи-вание, а что Рудольф Штейнер "все знает", в этом я не сомневалась. Я ответила: "Я думаю, что можно протанцевать все, что чувствуешь". — "Но именно о чувствах и шла сегодня речь". Эту фразу он повторил и некоторое время постоял еще, смотря на меня, как будто чего-то ожидая. Но я ничего не спросила. Осенью того же года, после лекции о соответствии ритмов в космосе и в человеке, он подошел ко мне и сказал: "Танец — это самостоятельный ритм, это — движение, центр которого — вне человека. Ритм танцев ведет к пра-эпохам мира. Танцы нашего времени — вырождение древних храмовых танцев, через которые познавались глубочайшие мировые свершения". И он снова постоял около меня, как бы в ожидании, и снова я ничего не спросила. Я не понимала тогда, что слова Учителя-всегда только намек, не затрагивающий свободы ученика. Чего он ждал — я поняла позднее, через четыре года, когда на вопрос одной ученицы он изложил основы эвритмии — нового искусства движения. Вопрос должен быть задан, тогда только он отвечал.
Через Владимира Соловьева ощущение Христовой силы, жившее в моей душе, было мною осознанно мыслительно. Христология же Рудольфа Штейнера показывала эту центральную мистерию в полнейшей конкретности, в соотношении с каждой ступенью мировой эволюции, с каждым явлением в истории и в природе. В этом свете отдаленное во времени и пространстве связывалось с интимным, глубочайшим в своем собственном существе.
В том душевном состоянии, в котором я тогда находилась, с сознанием виновности и вырванности из всех прежних жизненных связей, все, что я получала тогда, действовало на меня как мощная восстанавливающая сила. Евангельское "Я есмь" созидало во мне нечто, что, излучаясь из некоего центра, поднимало меня над преходящим. А образ грешницы, оставшейся у ног Христа, — а Он пальцем писал на земле, вписывая в землю кармические последствия ее поступков, Он, Господин кармы… — этот образ действовал на меня исцеляюще, давал мне чувство свободы от людского поношения, внушал мужество и доверие к будущему.
Па пути из Петербурга в Париж Макс заехал в Гамбург, чтобы повидаться со мной, и прослушал там несколько лекций. В одной из бесед после лекции он задал вопрос, который тогда как парадокс очень его занимал: не является ли Иуда, взявший на себя грех предательства, благодаря чему только и стала возможной Христова жертва, истинным спасителем мира? Рудольф Штейнер решительно отверг эту идею как совершенно "нездоровую". Иуда не понял самого существа того, что Христос принес миру, Он ждал, что Христос одержит победу над врагами путем магии. Своим преда-тельством он хотел добиться земного триумфа для Христа. Наша материалистическая культура живет под знаком Иуды. Как Иуда "пошел и удавился", так и наша культура сама себя уничтожит.
Никогда не видела я столько роз, как в то лето в Нюрнберге, куда мы приехали в июне слушать лекции Рудольфа Штейнера об Апокалипсисе. Мы наняли комнату на окраине города. Аромат цветущих лип и свежего хлеба носился в воздухе. В воде отражались позолоченные закатным солнцем остроконечные крыши домов, герани пламенели на фоне темных каменных стен.
При входе в большую старомодную залу гостиницы "У Орла" каждый получал в виде приветствия розу на длинном стебле. Председатель Нюрнбергской ветви, высокий человек с глубоко запавшими глазами, большими и сияющими, произнес краткое вступление. Редко встречала я человека более благородного облика: широкий лоб, тонкий, с маленькой горбинкой нос, борода, окаймля-ющая красивой формы рот. Сгорбленная фигура, равно как глухой, но очень приятный голос выдавали болезнь легких. Его франконский диалект, его юмор и его задушевность тотчас же пленили меня. Да, этот человек походил на духовного ученика, каким он рисовался моему воображению. Это был Михаил Бауэр, с которым я позднее очень подружилась. Он происходил из крестьянской семьи; отсюда, вероятно, его привязанность к земле, объективность и любовь к чувственно воспринимаемому, что в соединении с глубиной духовных переживаний составляло своеобразие этой натуры. Его друг Христиан Моргенштерн в то время писал о нем в эпиграмме:
Ты — чуткий из чутких,
Потому что в твоем существе
Соединились обитатели обоих миров.
Удивительное душевное здоровье, несмотря на усиливающуюся с годами болезнь, являлось примером того, как дух может стать независимым от тела. Благодаря своей книге о Христиане Моргенштерне, воспоминаниям Фридриха Риттельмейера о нем самом и биографии "Михаил Бауэр, гражданин двух миров", написанной Маргарет Моргенштерн, он получил широкую известность. Поэтому я здесь хочу упомянуть только о том, как влияли на людей его простые, но собственным переживанием согретые слова в лекциях и в интимных беседах. Многим, особенно молодым людям, он помог на их пути советом, а еще больше — своим примером. Для русских, подходивших к антропософии, он был другом и помощником благо-даря своей способности с любовью вникать в своеобразие каждого человека, своему недогматическому свободному мышлению и мно-госторонности своих интересов.
Эти дни в Нюрнберге, городе Дюреровского "Апокалипсиса", захватили меня. В таинственных образах Откровения, данного Иисусом Христом ученику, открывались нам судьбы человечества в их неумолимой трагичности. Почти после каждой лекции Рудольф Штейнер здоровался со мной и говорил несколько слов.
После его замечания о Толстом как представителе идеи братства, которое осуществится только в будущей, славянской культуре, мы, русские (был еще мой брат и одна знакомая из Петербурга), спросили его, не является ли. Достоевский в еще большей мере представителем этой идеи. Штейнер ответил: "У Толстого больше сила подъема; импульс, действующий через него, — импульс будущего. Мысли, им высказываемые, ограничены, зачастую нелепы, но именно его ошибки и слабости показывают, что в нем живет нечто, что слишком рано пришло в этот мир и потому еще незрело. У таких людей их недостатки — это тень их величия. Иногда одна фраза Толстого весит больше целой библиотеки". О Достоевском он сказал однажды приблизительно так: "В покаянной рубахе он стоит перед Христом за все человечество".