Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Однако и я поступаю, как народ, увлекаюсь первой радостью и первым опьянением республики. – Партии, интриги не увлекались, они не устали от битвы, потому что за них дрались другие, – они не пировали, они делали свое дело, старались овладеть поскорее властью, они старались о себе. До сих пор мне не было большого труда передавать главные события 24 февраля: то, что делалось в камерах, мы знаем, – на это есть «Монитер»; то, что делалось на улице, мы знаем из «Реформы», из «Насионаля», из брошюр Пельтана, Лавирона, С.-Амана и десятка других, – мне оставалось прибавить несколько черт, слышанных мною от очевидцев, и убавить грубую лесть, с которой журналы того времени говорили о Ламартине с компанией. Этими событиями хвастались, они происходили открыто, всенародно. Остальное скрыто, спрятано, известны одни официальные последствия; едва, едва теперь приподнимается кой-где край завеса. Истина с 25 февраля была в услугах власти, ни по «Реформе», ни по «Насионалю» судить нельзя, они слишком замешаны во все. Широкая и постоянная оппозиция превосходных журналов Прудона и Торе началась с половины апреля. Изредка только какая-нибудь семейная ссора выводила на свет отдельные подробности подземной работы партий. Время истории революции 24 февраля не настало; мы слишком близко стоим к событиям и людям, мы слишком в ней. Но если нельзя писать объективную историю, то, с другой стороны, исторические очерки могут выйти живее, страстнее, – в этом своя верность, такие очерки пригодятся историку – хоть для колориту, хоть для того, чтоб знать, как события отражались на свидетелях. Сверх изустных рассказов, у нас есть богатый источник воочию совершающейся истории, беспощадно выводящей последствия, беспощадно обличающей сущность из-за фиоритуры фраз, знамен, праздников.

Утром 24 февраля немудрено было понять, что правительство пало. Редакция «Реформы» – rue J. J. Rousseau[317] – и редакция «Насионаля» – rue Lepelletier[318] – были местом свидания и сборища людей, участвовавших в движении; тут они совещались, обдумывали, это были два министерства революции, – по мере того как народ побеждал, они росли в предприимчивости. Не надобно думать, чтоб главные лица, которые были на баррикадах под пулями, которые предводительствовали народом, подвергались всем опасностям открытого восстания, – принадлежали к этим двум бюро; говорят, что Ледрю-Роллен и Флокон были на баррикадах, что Косидьер дрался на улице, что и крошечный Луи Блан не отставал, но хроника молчит об их особенном влиянии на баррикадах; один Альбер мог находиться в центре революционных действий с Лагранжем, настоящими монтаньярами и членами общества des droits de l’homme. Именно оттого, что они мало участвовали на площади, у них было больше досуга обдумать и приготовить план, как завладеть движением; они, отойдя в сторону, предложили себе вопрос, на который не токмо никто не отвечал, но который никто еще не делал: «Что же теперь?» – «Реформа» – хотела провозглашения республики, «Насиональ» – довольствовался регентством и suffrage universel, потом и «Насиональ» согласился на республику, обойденный обстоятельствами. Несмотря на всю важность слова «республика», это было еще только начало ответа, знамя, заглавие. Главное решение вопроса зависело от дальнейшего определения, какую республику хотели учредить. «Насиональ» был, как и всегда, за буржуазную республику, за республику монархическую, если хотите, он хотел suffrage universel и с тем вместе хотел ему поработить Францию, он мечтал о сильном правительстве, опертом на штыки – готовые без различия разить внешнего врага и работника-социалиста, словом, он хотел республику невозможную; самолюбивый Марраст уже мечтал, как он будет первым консулом этой уродливой республики, как он заживет в Тюльери. «Реформа» стояла дальше в демократии, нежели «Насиональ», центром ее вдохновений был Ледрю-Роллен. Не думаю, чтоб он <имел> особенно новые мысли и виды, но он был человек преданный, страстный оратор и откровенный республиканец. Луи Блан представлял в этом кругу социализм – которого он в сущности никогда не понимал, его пустая книга «De l’organisation du travail» и несколько блестящих фраз составили ему репутацию. Серьезный социализм, имевший представителем мощную голову Прудона, стоял в стороне и ждал случая, где можно будет поднять речь, начать действие. «Насиональ» чувствовал, что ему на время надобно сделать перемирье с «Реформой». Мартин de Strasbourg был отправлен для переговоров, он принес свой лист Временного правительства, в котором было имя Одилона Барро. «Реформа» восстала – Одилона Барро вычеркнули. Согласились в главных лицах: Дюпон de-l’Eure, Ламартин, Араго, Марраст, Гарнье-Пажес, Ледрю-Роллен, Флокон и Луи Блан, которого не очень любили, но которого миновать было нельзя по его популярности у работников. Не замыкая, впрочем, листа, отправили печатать афиши. «Насиональ» прибавил на своих афишах еще какие-то имена; говорят, Ламартин, к которому послали печатную афишу, своей рукой приписал имя Кремье. В типографии «Реформы» напечатали прокламацию о провозглашении республики и о созвании Национального собрания – прокламации разнесли по баррикадам. В некоторых местах Национальная гвардия изодрала их – ей все еще не верилось, что она зашла так далеко. Теперь из-за кулис опять выйдемте нa сцену, но уж не на площадь, а в Камеру. Прибавим одно насчет этого самовольного распоряжения судьбами целого народа, – что, вероятно, эти люди сами не думали, какую страшную ответственность они брали на себя. Я готов верить, что половина их была добросовестна, увлечена, – но с этой минуты они должны были знать, что неудача великих дней 23 и 24 падет на них, а могли ли они добросовестно сказать, что они своими кандидатами не вносили с самого начала в правительство семена раздора, оппозиции, раздвоения: разве могло быть единство между Ледрю-Ролленом и Маррастом, между Гарнье-Пажесом и Луи Бланом, между надутым доктринером Араго и скромным работником Альбером?

Камера сидела повеся нос. Составленная из людей неблагородных и подкупленных, она боялась очень справедливо народной мести. Но народ и не думал о мести, сначала кричали «А mort Guizot!» – и то в первые минуты; мелкими плутами Камеры не занялись. Столько ли это было благоразумно, как благородно и великодушно, – это трудно решить. – Вдруг взошел Тьер, смущенный, без шляпы – «Что, вы – министр?» спрашивают его со всех сторон, Тьер качает головой и, сказавши «La marée monte, monte – monte –», исчезает. Министерские лавки пусты. Все спрашивают, где же председатель совета Одилон Барро. Барро в это время забавлялся после овации, о которой я сказал, в министерстве внутренних дел – сам по телеграфу передавал всей Франции радостную весть о своем назначении. Камера, всеми забытая, Didona abbandonata[319], предавалась совершенному отчаянию, как вдруг принесли три стула – вслед за ними явилась герцогиня Орлеанская с обоими детьми и с герцогом Немурским. Камера встретила их рукоплесканием, ей возвещают, что этот ребенок – король, что его мать – правительница. Камера кланяется и снова рукоплещет. Тронутый Дюпен предлагает записать в журнал эти рукоплескания и à propos рассказывает Камере, что они не первые, что правительница и король были с восторгом приняты на улице. Казалось, все шло как нельзя лучше. Вечный президент Камеры Созе[320] начал своим бесстрастным голосом сенатского обер-секретаря: «Господа, мне кажется, что Камера сим единодушным – –», и вдруг несчастный Созе остановился, побледнел, как полотно – – небольшая толпа вооруженных людей и несколько человек Национальной гвардии взошли в залу и в трибуны. Ламартин предлагает закрыть заседание из уважения к национальной репрезентации и к присутствию августейшей герцогини. Герцогиня встала. Ничтожный Созе не умел или не смел ей предложить провожатых; он обернулся к народу и просил его выйти, основываясь на таких-то и таких-то параграфах узаконений! Разумеется, никто не пошел вон, толпа села, ей хотелось посмотреть, что делают эти люди тут в это время. Мари предлагает учредить Временное правительство, основываясь на необходимости взять сильные меры, он находит, что нет средств вернее остановить растущее зло и обуздать безначалие – – – Эту речь, диктованную страхом, вменили Мари в достоинство; не странно ли, что 24 февраля, когда кровь еще текла на улицах, благоразумные люди уже принимали меры против будущих победителей и хотели составить правительство не для них, а против них?И кто же этого хотел? – те самые люди, которые воспользовались победой народа, для того чтоб сесть на порожний престол, – как же им было не погубить революцию? – Кремье поддержал предложение Мари. Тут явился Одилон Барро – он слушать не хотел о Временном правительстве и своей пухлой риторикой старался подействовать на Камеру с сентиментальной стороны. – «Июльская корона, – говорит он, – покоится на голове ребенка и женщины» – это очень нравится центрам, они рукоплещут. Герцогиня, снова севшая, встает и кланяется, и дитя кланяется. Герцогиня хочет говорить, и Одилон Барро хочет говорить, остановить его невозможно – он советует сохранить трон. Ему кто-то кричит громким голосом: «Трон сломан и выброшен из окон Тюльери». Легитимист Ларошжаклен иронически замечает Камере, что рассуждать о регентстве – вовсе не ее дело, что вообще депутаты «теперь ничего не значат, совершенно ничего». – Эта выходка взбесила центры, они думали, что трон может упасть, а они все же останутся. Созе сделал замечание оратору, это был его последний rappel à l’ordre! Несколько приверженцев Орлеанского дома взошли с знаменем в залу, они хотели или поддержать герцогиню, или спасти ее – появление их ничего не сделало; в то же время взбежал на трибуну Ледрю-Роллен – он с своей стороны предлагал временное правление, но не назначенное Камерой, а народом par acclamation и немедленное созвание Конвента – его речь была уже действительно сама революция на кафедре Камеры депутатов. После Ледрю-Роллена явился Ламартин; он говорил в том же смысле, посыпая цветы своего красноречия на герцогиню и робко оговариваясь, что он предлагает Временное правительство как необходимое зло, что он этим ничего не решает в будущем – – В то самое время, как он расточал жемчужины своих слов, перед дверями Камеры происходила тоже довольно красноречивая сцена. Большая толпа вооруженного народа шла по набережной, перед нею ряд импровизированных барабанщиков. Середи толпы ехала на лошади красивая, высокая женщина с красным знаменем, провозглашая направо и налево республику. Подошедши к Камере, толпа остановилась – батальон Национальной гвардии стоял на place de la Bourgogne, барабаны умолкли. «Что они там делают?» – спросила женщина у Национальной гвардии. – «Рассуждают о регентстве». «О регентстве, – кто теперь говорит о регентстве!» – заметила она с негодованием и потом, обращаясь к своим сопутникам, сказала им: «Что вы остановились, разве мы за тем пришли сюда, чтоб слышать провозглашение регентства?» – «Барабанщики, поход – в Камеру – и vive la République!» «Vive la République!» – подхватила толпа; батальон не хотел вступить в бой – и толпа взошла в Камеру, а женщина осталась верхом перед дверьми. На этот раз это был в самом деле народ баррикад, он наводнил трибуны и залу середь речи Ламартина. Взошедшие люди могли сильно подействовать на слабые нервы депутатов: все были вооружены, запачканы порохом, многие в крови, у некоторых в виде трофеев были привязаны к ружьям кивера убитых муниципалов – энергия и возбужденные битвой страсти одушевляли их лица. Двое, взошедши, прицелились: один – в президента, другой – в Немурского герцога, на всякий случай. Созе присел и спрятался за президентским местом – его с тех пор никто не видал. Депутаты центра, испуганные, искали случая куда-нибудь спастись – они рассеялись мало-помалу и пропали без вести, народ кричал «Vive la République!» и стучал оружием. Кто-то выстрелил в портрет Людвига-Филиппа. Герцогиню спасают с детьми в президентский сад, герцога Немурского запирают в какой-то канцелярии, откуда он утром спасся, переодевшись в солдата Национальной гвардии, – все это, разумеется, было излишнее, ни по чему думать нельзя, чтоб народ их перебил, – если б он хотел, возможность была полная – герцогиня проходила по длинной Salle des pas perdus, наполненной вооруженным народом, герцог Шартрский запутался в платье матери и упал, мать, увлекаемая провожатыми, не могла остановиться – его подняли и снесли. – Люди с трибун кричали Ламартину, чтоб он провозгласил республику. Ламартин медлил. – Messieurs, – начал он. – Dites «citoyens»![321], – кричали ему, прицеливаясь из ружья – его слова терялись в шуме. Старику Дюпон de l’Eure подали записку имен членов Временного правительства, назначенных «Насионалем» и «Реформой», его свели на президентское место и заставили читать – народ подтверждал рукоплесканием – таким странным избранием назначили: Дюпон de l’Eure, Ламартина, Ледрю-Роллена, Араго, Гарнье-Пажеса, Кремье, Мари. Народ требует вести правительство в Hôtel de Ville, толпа их подхватывает, давит, толкает, ведет – – ведет их физически так, как и нравственно, толпа была выше их и, по несчастию, ни они этого не поняли, ни она сама; почтенные члены Временного правительства не смели – за исключением Ледрю-Роллена – еще произнести слово «республика». Почему им в руки попалась судьба народа, освободившегося за минуту до того? Знали ли эти люди что-нибудь о внутренних желаниях, о нуждах этого народа, была ли у них мысль новая, плодовитая, поняли, что ли, они современное зло общественного устройства, придумали ли они средства – нет, нет и нет! Они заняли место потому, что нашлись люди довольно дерзкие, чтоб выбирать не на баррикадах, а в бюро журнала; чтоб провозглашать их имена не на месте битвы, а в побитой Камере, о которой так справедливо сказал Ларошжаклен, что она теперь ровно ничего. Народу не дали опомниться, Временное правительство явилось перед ним совсем не кандидатами – а готовым правительством, – напечатанные афиши, провозглашение имен с трибуны, имена Ледрю-Роллена и Ламартина, идущие вперед, – все это было ловко рассчитано. Как могло без этой обстановки взойти в голову людям баррикад подавать голос за такие темные посредственности, как Мари, Гарнье-Пажес? Известность Кремье как адвоката и Араго как ученого – тоже не давала им никаких прав. Ламартин и Ледрю-Роллен с первой минуты представили два полюса революции. Ледрю-Роллен хотел водворить республику во что бы то ни стало, Ламартин – обуздать революцию. Ледрю-Роллен шел в правительство, для того чтоб толкать вперед, Ламартин – для того чтоб подставить ногу, чтоб затормозить колеса. Что могло из этого выйти? Ламартин был большое несчастие для революции 24 февраля, он хотел как можно скорее порядка, покоя, выйти из революции; зачем он торопился, где, с которой стороны была такая страшная опасность, я не знаю. В этом проглянуло оскорбительное недоверие к народу и чисто буржуазное направление. Париж несколько дней был во власти народа – раскройте все журналы, какого бы цвета ни были, и найдите что-нибудь чудовищное, грабеж, убийства, экспроприацию – народ себя вел удивительно. Толпа зажигателей и разбойников, ломавших мосты по железным дорогам около Парижа, составляет исключение, – она явилась гораздо позже, и кто же подавил ее, как не тот же народ? За спасибо этому великому народу люди, нашедшие себя достойными управлять им, расточая ему лесть, убаюкивая его, как льва, – втайне ковали ему оковы, заменяя королевский штемпель словом «республика» с ее девизом, который с некоторого времени я принимаю за дерзкую иронию.

вернуться

317

улица Ж.-Ж. Руссо (франц.). – Ред.

вернуться

318

улица Лепельтье (франц.). – Ред.

вернуться

319

покинутая Дидона (итал.). – Ред.

вернуться

320

Созе был одно из самых комических лиц последнего времени, пристрастный, бесталанливый – он нарочно поддерживался министрами как покорное орудие. Созе был всегдашней жертвой «Шаривари», который его уморительно преследовал, между прочим, заметив, что он дурно и нечисто одевается; «Шаривари» уверял, что однажды Пакье заметил что-то странное, когда Созе ему пожал руку – и что же: у Созе между пальцами было так много грязи, что начала расти спаржа – и довольно большая.

вернуться

321

Скажите «граждане»! (франц.). – Ред.

78
{"b":"280580","o":1}