Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Среднее сословие во Франции в отношении к алчности, к страсти обогащения оставляет за собой все европейские народы. Скупость их – мелкая, обдуманная, постоянная – не ослабевает ни на минуту, от этого так гадок буржуазный разврат, – разврат, сведенный на minimum ценности. Англичанин расчетлив, он купец, для него приобретение выгод – решение задачи, он в него вносит всю светлость своего практического ума, это его дело, его занятие – но, закрывая бухгалтерскую книгу, он делается потребителем, он любит комфорт, он любит удовольствия. Мотовство несообразно с жизнию делового человека, оно расстроило бы доверие к торговому дому, хорошее состояние дел – point d’honneur купца, – но в своих границах англичанин позволяет себе пожить, у него нет безусловного поклонения золоту. Совсем не таков французский буржуа – он всегда жмется, он ни в каком случае не забудет финансовой стороны вопроса, он скряга с самых молодых лет. Оттого он так сух душою, он вперед подкуплен собственным состоянием, скупость у него стягивает всякий порыв, беспрерывная мысль о денежных счетах обессиливает все силы души. Как много должно отнести на счет скупости, – что французы терпели гнусное управление Людвига-Филиппа, и разве не скупость заставила буржуази признать республику? У англичанина есть свои нравственные привычки, свои, так сказать, религиозные капризы, которые он всегда поставит выше денег, – безумие стяжания и собственности играет приму во всем, что делает французский буржуа, его поддерживают от совершенного падения только честолюбие и любовь к наружному блеску[300]. Отчего французы так симпатизируют с итальянским вопросом, так желают эманципации Италии – и с пеной у рта говорят о работниках – – отчего они так отважно готовы жертвовать кровью, жизнью – и так упорно борются против прогрессивного налога, который мог бы спасти на первый случай республику от кризиса и бедные классы от голода! – Рядом с жадностию к деньгам должны были развиться все низкие страсти, украшающие корыстолюбие, – желание эксплуатации всякого человека, всякого предприятия, подозрительность, неоткровенность; пожалуйста, не верьте, что французы сообщительны, – у них это только форма, только болтовня, далее фразы он нейдет, ему вас не нужно – если у вас нет общего с ним дела. Нет города, где бы было легче наделать тьму шапочных знакомств, как в Париже, и нет ничего труднее, как в самом деле сблизиться там с несколькими людьми. Какая разница с немцами, с итальянцами, даже с англичанами, когда раз познакомишься с ними. Многим может показаться преувеличенною моя характеристика буржуази – я не могу по совести уменьшить ни слова. Она не была такова в XVIII столетии, я знаю, она тогда еще шла вперед, не отрывалась от народа, пробивалась; с ее стороны были новые идеи и революция; она не была такова во время Реставрации – хотя с некоторым вниманием можно везде отыскать родственные недостатки. –

Царствование Людвига-Филиппа развернуло все стыдившееся света, семнадцать лет разврата воспитало современную буржуази, и она наконец выродилась, как Меровинги, ей спасенья нет, она идет в гроб, она посвящена богам. Революция 24 февраля хотела ее вынести с собою, – мы видим результат, вот вам assemblée nationale – ни объему мысли, ни élan[301], ни благородства, – оно на бесконечную пропасть ниже революции, современности – – и подите сдвиньте их с их жалких, давно обойденных теорий. – Roué из roués, Тьер или Марраст – что, вы думаете, поняли они важность социальных вопросов? Они и не подозревают, они умны и ловки в своем известном круге идей – за границей его они пошлы. – Взгляните на их литературу, возьмите их журналы, ступайте в их ученые общества, взгляните на их искусства – на эти истомленные, исковерканные сладострастием статуи, на выражение лиц, которое домогается схватить живописец, – подите на их гулянье, где пошлость, мескинность спорит с нелепостью и безвкусием, – наконец, идите в театр, и мера смерти этого сословия выйдет перед вами на сцене. Вторую половину сорок седьмого года давали ежедневно «Le Chevalier de Maison Rouge» Дюма; я уродливее и глупее пьесы не видел, прибавьте еще, что она писана в самом раболепном духе, – театр был всякий раз полон.

На закраине между работником, пролетарием и буржуази находится бедное мещанство. Оно грубо и резко представляет внутри себя антагонизм народа и буржуази. Часть его считает себя народом и ненавидит больше работника богатую буржуази; тут начинается нравственное население Франции, это сословие республиканское, благородное, здесь люди имеют верования, здесь живы предания Великой революции, тут я встречал древних матрон – матерей, которые радовались, что их дети идут на баррикады, тут я встречал гордую и величавую бедность, у них не утратился даже живой, веселый, чисто французский ум. Возле них с одной стороны такая же бедная буржуази, но отделившаяся от народа, – это мелкие лавочники, мастеровые-хозяева, сидельцы, эписье, консьержи богатых домов, лакеи, главные наемщики – тут во всей грубости являются все недостатки мещанства, ненависть к народу, скупость, надменность и проч. С другой стороны работники – о которых мы говорили в прошлом письме. Работники и демократическая буржуази наполняют парижские предместья – эти казармы революции, о которых говаривал, покачивая головой, Людвиг-Филипп: «Paris et ses aimables faubourgs». Без работников, без aimables faubouriens[302] я не вижу, откуда Франция могла бы ждать спасенья.

Были люди, защищавшие буржуази в 1847 году, – в 48-м, кроме буржуа, никто ее не защищает. Она себя показала. Предупреждая возражение – которое я уже слыхал – прибавлю, что без сомнения нет забора, который бы отделял демократическую буржуази от враждебной народу, тут нет ни каст, ни грамот – но есть факт, непреложный, дошедший теперь до открытой войны, до того, что два враждебные стана стоят каждый под своими знаменами. Найдутся люди, которые независимо от своего положения, по убеждению перейдут из стана в стан, и еще более найдутся такие, которые, переходя из звания работника в звание хозяина, – делаются яростными буржуа. Против всеобщности нами высказанного факта это ничего не значит – это перемена лиц, а не принципа. Открытая борьба народа с буржуази перед глазами – это начало страшной, социальной войны. Миновать ее невозможно.

Пользуясь всем сказанным, пользуясь ненавистью буржуази к народу, правительство при Людвиге-Филиппе дошло до полицейских мер, которые сделали бы честь в Петербурге или Неаполе. Власть до того опьянила Гизо, Дюшателя и самого старого короля, что они забыли раздражительность французского характера и его обидчивость. Осенью 1847 начался глухой ропот, воровство министров оскорбляло буржуази, злодейство герцога Праленя оскорбляло народ, реформистские банкеты и справедливые упреки, которыми осыпали Францию либеральные журналы всей Европы, проповеди реформистов расшевелили несколько политическую деятельность. Когда во французском народе начинают бродить сильные неудовольствия, мятежные мысли, он их не может долго оставлять на дне души, он стремится тотчас облегчить сердце действием. Начались частные волнения. Для того чтоб показать вам, что такое французская полиция, расскажу ничтожную эмёту в улице С. Оноре – которая была при мне в сентябре месяце 1847 года и после которой я уехал на зиму в Рим. Какой-то сапожник недоплатил своему работнику двух франков. Из этого вышла ссора – а так <как> суда и расправы у прюдомов работникам искать было невозможно – ибо их всегда обвиняли и жертвовали хозяевам, – то товарищи работника, видя тщетность склонить хозяина, выбили ему окна в магазине. Полиция обрадовалась случаю, – ей хотелось раздуть бездельный мятеж, для того чтоб замешать в него радикальную партию – и прихлопнуть ее. Муниципалы оцепили дом, явились патрули, народ хлынул со всех сторон. Вызывать на неприготовленные возмущения и замешивать в них людей, которые кажутся правительству вредными, – это старая французская полицейская уловка, ее равно с успехом употребляли все безнравственные правительства – директория и первый консул, Людвиг-Филипп и ассамблея 48 года. Толпы постояли, разошлись; на другой вечер опять собрались, и полиция собралась; видя однако, что из этого ничего не будет, муниципалы начали разгонять толпу, без сомации, предписанной законом, не давая времени уйти, они били прикладами и давили массой. Кто осмеливался возражать, того тащили в тюрьму; в толпе оказались люди, одетые в блузу, которые по выбору били особенными ремнями, с узлом на конце, того или другого, – это были переодетые шпионы – разумеется, негодование и крик росли, полиция свела человек 300 в тюрьму. Начался суд в коррексионельной полиции (без адвоката). Виноватых, разумеется, не было никого – те, которые выбили окна, не остались дожидаться полиции. Те, которые пришли после полиции, не могли бить окон. Суд нашел, что следует всех выпустить, «кроме 50 работников»-иностранцев, которых выслать за границу, как нарушивших обязанности благодарности за французское гостеприимство! – Верите вы этому? – Чувствительная Аделаида прислала им на дорогу деньги, кажется по 50 франков на человека.

вернуться

300

В 1847 один владелец большой дачи застал мальчика, который собирал в его лесу валежник, – он подозвал его к себе, велел стать на колени и потом выстрелил в него дробью. Израненного мальчика он оставил в лесу и пошел домой. Другой выстрелил в мальчика, который крал какие-то плоды в его саду («Gazette des Tribunaux»). Мне противно коснуться до того, что делали французы в колониях с черными до революции 24 фев<раля>; факты, повторенные и засвидетельствованные в Камере депутатов в 1847 году, напоминают Салтычиху и начало военных поселений.

вернуться

301

вдохновения (франц.). – Ред.

вернуться

302

милых жителей пригородов (франц.). – Ред.

74
{"b":"280580","o":1}