Я развел руками, мол, ничего не поделаешь, надо ехать.
И тогда Алексей сплавал на своем дощанике, похожем на поильное корыто, тряхнул в коряжнике вентерек и привез-таки полведра мелочовки, среди которой попался и один с лапоть, пузцом и дородной сутулостью похожий на захолустного столоначальника.
— Нет, нынче нема делов,— сокрушался он, встряхивая в ведре неказистую добычу.
И вот мы сидим у воды под заслоном белооблитого черемушника. Рьяный костер, будто осьминог, далеко выбрасывал свои огненные щупальца, нехотя пробовал несъедобное ведерко, подвешенное на рогулинах, и, отыскав подкинутые сушины, жадно обволакивал их и не отпускал, обращая в тлен и пепел.
Ведро долго не закипало, но наконец забулькало, запарило сушеным укропом, и Алексей, спустив в него карасей, убрал огонь и оставил уху настояться и подобреть на малом жару.
— За ложкой сходить, али ты со своей пожаловал? — поинтересовался Алексей у Авдея Егорыча.
Тот промолчал, задетый, и только натужно покрякал.
— А мы тут решили поминальную ушицу состряпать.
— По какому делу? — не понял Авдей Егорыч.
— Ну как же… Через два дня великий солдатский день… Али забыл?
— А я вижу — дым, дай, думаю, погляжу, кто там балует… На той неделе утку у меня уперли. Гляжу, перья под кустом нащипаны.
— Ага… С дозором, значит. Ты ведь тоже обмотки мотал, давай входи в долю.
— Я обмоток не носил…
— Ну да, ну да… Конвой завсегда в сапогах, это верно. Дак, может, войдешь в долю? Наша уха, твоя выпивка.
— Я на минутку только,— уклонился Авдей Егорыч.
— А то — давай? За нашу Победу. Перваку, небось, уже выгнал?
— Да не гнал я ничего! — Авдей Егорыч засопел и в сердцах оперся о колоду, готовый подняться.
— Сиди уж…— Алексей придержал его за плечо.— Я ить вижу: уже принял маленько… Ну скажи, принял?
— Не бреши. Откуда видно-то? Я в трубку не дул…
— А зачем — в трубку? По глазам вижу…
— И что ты видишь?
— Шибко бегают они у тебя, моргают.
— Я всегда такой. Когда ветер, я и моргаю. Врачи признали: слезная железа ослабла.
— Ну да, ну да! Ослабла… Вот смотри на меня, а я по часам сверю, сколь разов сморгнешь. Самый верный способ! Давай смотри мне в глаза,— смеялся Алексей.
— Да чего мне на тебя глядеть? — сплюнул Авдей Егорыч.— Может, на тебя смотреть — не только заморгаешь, а и зажмуришься…
— А-а, забоялся! — Алексей довольно погрозил пальцем.
— Ну, было у меня на донце, ноги берег растереть…— прижался Авдей Егорыч {73}.
— А я разве что? Я ить не в укор, я — в поддержку компании. Одному пить грешно, убого. А на миру — душа нараспашку, как на исповеди! Вот и уха в самый раз поспела. Схожу ложки принесу.
Вместе с некрашеными ложками-самоделками Алексей принес в рушнике и разложил на опрокинутом тарном ящике все, что нашлось в избе об эту скудную пору: несколько штук бочковых огурцов, несколько уже тронувшихся в рост луковиц, черную хвостатую редьку, связку вяленых карасиков.
Я притянул к себе рюкзак, извлек встречно свою долю: пару плавленых сырков, кусок вареной колбасы, серый батон хлеба, набор полиэтиленовых туристских стаканчиков и бутылку «Столичной».
— Куда с добром! — возликовал Алексей и в свою очередь выловил из ведра и рядком, как безвременно погибших, разложил на рушнике белоглазых отваренных карасиков со смиренно сложенными по бокам плавниками, а в большую эмалированную миску начерпал знойно парившей ухи и поставил посередине, чтобы всем было доступно и ловко доставать ложками.
При виде этой щедрой столешницы, источавшей простой и крепкий дух огурцов, лука, крупно напластанной редьки и горячего варева, смешавших свои ароматы с запахом близкой черемухи, горьковатого ракитового ветра и взопревшей подножной земли, на которой все мы тут сидели и пылал наш костер,— от всего этого отмякла и занялась всепрощеньем душа и возжелала всеобщего братства и согласия.
Алексей расторопно распечатал бутылку, разлил по мягким манеркам и оповестил дрогнувшим голосом:
— Ну, мужики! Давайте вот за что… Мы с вами еще вон сколь прокоротали… Можно сказать, весь оборот жизни прошли… А те, братки наши шинельные, уже полвека где попало лежат… и по России, и по-за ее пределами. Кто под братской плитой, а кто и вовсе неприбранно… Давайте помянем их, бессловесных и безответных…
Мы с Авдеем Егорычем, сидевшие рядом на одной колоде, отрешенно, каждый глядя в свою чарку и бормоча виноватое «пусть будет пухом…», выпили свое. Не выпил только Алексей. Держа перед собой стаканчик, он отошел с ним в сторону, отвернулся, свободной рукой расстегнул ватник, задрал на животе рубаху и, как можно было понять по его движениям, вылил свою водку куда-то под одежку.
— Что это он? — удивился я.
— А-а…— хрустя огурцом, сказал Авдей Егорыч.— Он всегда так… В лейку сливает. Говорит, будто ранение у него такое.
Жалость ознобила меня, но Алексей как ни в чем не бывало повернулся со светлым лицом и, шутливо расправляя на стороны будто бы намоченные усы, весело похвалил:
— Хороша, родимая! Соколом пошла!
Я скорбно глядел на Алексея, забыв о еде, и он, перехватив мой сострадающий взгляд, добродушно загостеприимничал:
— Ешьте, ребята! Юшку стербайте! Она хороша, пока горячая. А меня простите, что я не с вами. Нельзя мне за столом, при людях. Не обращайте внимания. Эх, да чего там! Гляди, какая красота! Солнушко! Небушко! Землица проснулась! Ужли не диво!
Отхлебавши ухи, выпили и еще, на этот раз чокнувшись об Алексееву чарку под добрый знак: «Побудем живы!»
Алексей, все так же отойдя в сторонку и отвернувшись, слил свою долю под расстегнутый ватник, а следом сцедил туда и ушицу из припасенной баночки, предварительно выбросив ложкой картошины и вареный лук.
После двух стопок Алексей заметно охмелел, благостная улыбка не сходила с его лица. Он снял ватную ушанку, огладил книзу, на лоб, взмокшие седые волосы и, подставив вощеное лицо солнцу, зажмурился блаженно. И было видно, как на опущенных округло-выпуклых веках бились синие жилки — секунды бытия.
В весеннем азарте, утратив обычную осторожность, над нашими головами, бреюще, так что виднелись поджатые желтые лапы, стиснутые в кулачки, пронеслись один за другим все те же два коршуна. Черные птицы с упругим посвистом крыльев провиражировали в нервном зигзаге, правя свой стремительный лет чутким креном выемчатых хвостов. И разносилось окрест резкое, однобокое, рвущее ракитовый шум: «Ки-и! Ки-и! Ки-и!»
— А ить это мы с тобой, Авдейка! — объявил Алексей, поводя взглядом за коршунами до того момента, когда они вновь круто взмыли ввысь и там замерли друг против друга в мгновенном противостоянии.— Который поувалистей, погорластей — это ты.
— А ты какой же? — вяло отозвался Авдей Егорыч.
— Я — вон тот, что поплоше, поощипанней…
— Ну-ну… Чего еще наплетешь?
— Всё, как у нас: сколь живем, столь и шпинаешь ты меня, сживаешь со свету.
— Ну, понес! Понес! — Голос Авдея Егорыча обрел раздраженную трубность.— Ну и язык у тебя, Лешка! Минуты не пройдет, чтоб ты не намутил, не набрехал чего-нибудь. От языка твоего и весь несклад твоей жизни, вся худоба.
— Язык мой теперь свободный! — засмеялся Алексей.— Я им не ем, содержу в чистоте, только для разговора. С хорошим человеком — по-хорошему, с худым — по-иному…
— Это когда ж ты со мной по-хорошему балакал? — разгорался Авдей Егорыч.— Ты ж не можешь, чтоб сказать по правде.
— Это не язык мой, а уши твои кривят, прямое на кривое переиначивают. Почистил бы…
— Ну вот, ну вот! — Авдей Егорыч досадливо охлопал свои коленки.— Опять же брехня! Уши мои справные, никогда не отказывали. Комар за десять шагов летит, а я уже чую…
— Небось, на вышке натренировался…— весело предположил Алексей.— Это верно, туда тугоухих не поставят.
— Мели, Емеля! — огрызнулся Авдей Егорыч.— Ну и трепло ж ты, паразит! Что ни слово — все с вывертом, все врастопырку. Ты и про себя все напрочь врешь… Тут с нами посторонний человек сидит. Расскажи, расскажи давай, как ты будто бы один-разъединственный целую роту немцев разогнал… Вот давай свою брехеньку, а человек пусть послушает и скажет…